Прочитайте онлайн Дикие пчелы на солнечном берегу | Глава четвертая

Читать книгу Дикие пчелы на солнечном берегу
3016+2080
  • Автор:

Глава четвертая

Когда Ромка проснулся, на дворе уже сверкало позднее утро. На сеновале он был один, не считая шустрого воробья-подзастрешника, радостно чирикающего где-то под крышей.

Волчонок на животе съехал с сеновала и вышел из пуньки. Во дворе никого не было. Стояло тихое краснопогодье — сливы, яблони и вишни замерли в истоме, бросая на землю густую тень с редкими небольшими лапинами солнечного света. Трава возле хаты еще неприятно холодила ноги.

Ромка миновал двор и побежал в избу — ему не терпелось узнать, куда это все подевались. Его встретил звенящий рой мух, тщетно пытавшийся пробиться под полог люльки, где лежал Борька. Мухи в охотку накинулись на Волчонка.

В соседней комнате постукивал стан — это баба Люся ткала свое нескончаемое полотно. Он подошел к ней, как бы объявился, и в то же время удивленными глазами спрашивал: где мама Оля, где дедушка, где все остальные?

Баба Люся поднялась с табуретки и, шаркая по полу заскорузлыми подошвами ног, вышла в переднюю. Достала с полки миску с козьим молоком и ломоть хлеба.

— Снедай, Рома… Матка твоя с девками пошла за ягодами, — сказала старуха и отправилась опять ткать.

Где дед с беженцем да Гриха с Вадимом, Ромка догадался быстро: наверняка они ушли в лес строить избушку.

Поев, Ромка вышел во двор и стал возле дома собирать мелкие плоские камушки. Набрав их полную горсть, он побежал в сторону мочила. И с его утоптанного бережка, подражая в движениях Вадиму, стал по одному камушку бросать в воду. Но как Ромка ни изгибался, как ни усердствовал, а настоящих «блинов» у него не получалось. Камни, коснувшись зеркала пруда, тут же впивались в воду и шли на дно.

Исчерпав запас камней, мальчуган снова вернулся к хате и уселся на завор — лицом к большаку. Его взгляд то уходил за дальний ольшаник, за которым в утренней дымке отчетливо виделись вязы его деревеньки, то блуждал в близких пределах — по березняку, подступавшему почти к самой дороге.

Запрокинув голову, он провожал взглядом эскадрильи высоко летящих стрекоз. Теплый поток воздуха вынес их к самому гребешку крыши, и одна из стрекоз, испугавшись, видимо, такой высоты, зацепилась лапками за солому и замерла. В ее крылышках играла радуга, искрились бисеринки света.

Надоело сидеть без дела, и Ромка с самой верхушки завора во весь дух побежал вниз, по сухой глинистой, словно терка, дорожке. Не успев затормозить, полетел в канаву, сильно ударился локтем о камень. Больно было, но не заплакал. Полежал, полежал и начал рвать росший здесь в избытке щавель.

Ромка лег на спину и принялся смотреть в небо, понемногу накаляющееся зноем и теряющее утренние краски. Рядом стрекотал кузнечик, и ребенок, сквозь стебельки травы, вглядывался в пушистую зелень, желая подкараулить шустрого «кузнеца». И когда висок вплотную притерся к земле, слуха коснулся далекий, незнакомый звук. Через каждое новое мгновение он становился все отчетливее и отчетливее, и Ромка понял, что к хутору приближается что-то неведомое и, возможно, опасное. Он приподнялся на руках и завертел головой.

Звук нарастал со стороны Дубравы, и будь Ромка поопытней и повзрослей, он, возможно, сравнил бы нарастающую трескотню с барабанным боем. Ромка вскочил с земли и изо всех силенок пустился улепетывать домой.

Когда он оказался наверху да еще за углом пуньки, осмелился взглянуть на дорогу. Из-за поворота, в растенину мчалась лошадь, запряженная в телегу. Человек, стоящий на ней но весь рост, неистово погонял животное концами вожжей, и лошадь изо всех сил рвалась вперед. Когда телега приблизилась, Ромка увидел, что в ней нет левого заднего колеса и ось, тырчками касаясь булыжников, высекала крупные искры. И как ни сноровист и крепок был конь, из-за сбивки ритма, которую то и дело создавала падающая и вновь подскакивающая ось, надежды оторваться от погони у возницы, пожалуй, уже не было. Понимая это, он резко взял вожжи на себя, и лошадь взвилась на дыбы, заржала от боли, ибо удила впились ей в углы губ. Лошадь остановилась. С нее хлопьями сползала пена, а откуда-то с живота, что сильно удивило Ромку, полилась обильная медового цвета жидкость.

Человек, спрыгнув с телеги, лихорадочно стал сдирать ту с передка, как лишний опасный груз. За поворотом уже слышались другие звуки — треск мотоциклов.

Когда наконец телега упала на бок, возница, то и дело поправляя съезжающую под руку винтовку, стал усаживаться на передок. Он уперся ногами в оглобли и, намотав вожжи на кисти рук, тронул лошадь. Та дернулась, рыскнула, словно подлаживаясь к новому грузу, и удостоверившись, что он как раз по ее силам, ошалело рванула вперед! Оставшиеся два колеса уверенно пошли по песчаной бровке — бесшумно, накатисто. Ездок оказался к Ромке спиной, и он увидел на ней башлык с развевающимися белыми тесемками. И показалось ему, что он узнал в этом человеке ночного гостя, и ахнул, когда в дыму промчались мимо несколько мотоциклеток с колясками.

Ромка не мог оторвать взгляда от погони. Он пружинисто напрягся, словно все свои силенки хотел передать лошади, увозящей человека к следующему повороту. До него уже оставалось несколько метров, когда раздалась пулеметная очередь. Она грубо подмяла под себя треск мотоциклов, и эхо от нее двоекратно отстегнулось от леса.

От страха Ромка зажмурил глаза. Когда он их снова открыл, то увидел неприглядную картину человеческих дел. Лошадь, не дотянув до спасительного поворота, резко подала вбок и заплетающимися ногами начала идти поперек большака. Через дорогу ее уже вела смерть и, доведя до противоположного края большака, заставила животное вскрикнуть и рухнуть на землю. Голова лошади пыталась приподняться, чтобы оглядеться и узнать причину, помешавшую ее стремительному бегу.

Человек, сброшенный с передка, не удержал равновесия и полетел на дорогу. Но тут же извернулся, приподнялся, встал на одно колено и начал стаскивать со спины винтовку. И, не меняя позы, стал стрелять.

Ромка не слышал, как звякает затвор, только видел плоское движение руки — это стрелок досылал в ствол очередной патрон. После каждого выстрела над его правым плечом взвивалось легкое облачко-дымок.

Мотоциклы, несшиеся по середине большака, вдруг лошли вразбежку, чтобы не нарваться на пулю. Но такой маневр был чрезвычайно опасен. Один мотоцикл, который слишком рьяно взял к краю большака, сорвался в кювет, трижды перевернулся, разбросав по сторонам седоков. Водитель другого мотоцикла, очевидно, убитый за рулем, склонился туловищем в сторону коляски, и его, точно, тряпочную куклу, начало выбрасывать из седла.

Когда раздался пятый выстрел, человек с башлыком поднялся с колена и побежал в придорожные кусты. Однако его настигла пуля: вытянув вперед руку с винтовкой, он упал лицом на большак. Передний мотоциклист обогнул убитого человека, но не остановился — несколько метров проехал вперед и, резко развернувшись, поставил машину поперек дороги.

К убитому подошли два немца, и один из них ударил ногой по лежащему человеку, а затем той же ногой, словно бревно, перевернул его лицом к небу.

Ромка не слышал голосов, только стук своего сердца и хор вновь оживших кузнечиков. В березняке закричал удод, видно, давая кому-то знать, что тревога отменяется. Птицы и насекомые, потревоженные выстрелами и притаившиеся на время в траве и в купах деревьев, снова ожили, словно радуясь летнему дню. И лишь один Ромка не поддался обману солнечно-зеленой тишины. Он видел ярко освещенный солнцем большак и зловещие фигуры людей, волокущих за ноги человека в дождевике.

Убитого бросили в коляску, и вскоре раздался треск моторов, и трехколески направились в обратную сторону. Но немного проехав, мотоциклы притормозили и стали ждать, пока трое солдат пошли узнавать о судьбе товарищей и машин, сорвавшихся в кювет.

Когда мотоциклы вновь взревели и пошли в тряске по булыжнику, Ромка перекрестился и стал беззвучно просить боженьку, чтобы люди на дороге больше не останавливались и, как можно быстрее, проехали мимо. Он нарочно стал смотреть в другую сторону, надеясь таким способом обмануть время. И на слух ему стало казаться, что моторы ревут так, как будто собрались в дальнюю, безостановочную дорогу, и Волчонок, уже уверовавший в это, решился зырнуть на большак, как вдруг гул моторов с высоких нот перескочил на низкие и тут же замер.

Мальчуган не хотел верить своим глазам: немцы остановились как раз напротив дорожки, ведущей на хутор. И услышал речь — гортанную, грубую, знакомую и как будто понятную. Во всяком случае, он понял ее зловещую интонацию. Ох, как много было в ней колеблющих душу звуков! Ромка аж присел, спрятавшись в высоких кустиках полыни.

Четверо вооруженных людей стали бегом подниматься на завор. Они бежали врассыпную, но не по дорожке, а рядом, по склону, как несколько минут назад мчались на мотоциклах по большаку. И эта похожесть движений машин и людей больше всего пугала Волчонка.

Глаза бегущих были обращены наверх, взгляды внимательны и жестки, готовые к нападению и любой другой неожиданности. У того, кто был к Ромке ближе, тяжелый, загребастый шаг, острый, отходящий от лица торчком нос. Бросилась также в глаза Волчонку синяя дорожка, бегущая от левого уха к плотно стиснутым тонким губам.

Ромка, согнувшись в три погибели, обжигаясь голыми ногами о кустики крапивы, припустился вдоль пуньки. С губы потекла светлая струйка. Все его тело, несмотря на зной, покрылось холодными пупырышками, точно такими же, какие были у него во время сильной простуды.

Где-то на полдороге он остановился, панически поискал глазами лаз в пуньку. И понял, что пробежал его, а потому вернулся и лег на живот: юрко, по-ящеричьи вполз в отверстие. Протиснувшись вперед, в пахучее, колкое сено, он затаился, умерил дыхание…

Отдаленно и глухо слышался топот и крики людей. Скрипнула дверь пуни, и в нее влетел чуждый окрик, а за ним — пули, шерохнувшие сено. Одна из них проныла над самой ромкиной макушкой и впилась в стену.

Когда близкий, затяжной треск автомата умолк, раздалась вторая очередь, отдаленнее первой. И после звенящей паузы еще одна, совсем короткая, в 3-4 патрона.

Ромка открыл глаза, чтобы удостовериться, что он все еще жив, но перед ним была та же густая темень. Он лежал в нутре сеновала, парализованный случившимся…

В сарае жалобно заблеяла коза, но после двух одиночных выстрелов и там наступила тишина…

И когда прошла, казалось, целая вечность, до его слуха, наконец, долетели сильные, недоверчивые звуки заводившихся мотоциклов. И эти звуки еще долго сохранялись в его сознании, пока отчетливо не перебились всесотрясающим сердцебиением.

Время шло, а Ромка, сжавшись до самой возможной малости, все прислушивался и прислушивался. Обездвиженное тело просило простора. Он вытянул одну ногу, потом шевельнул рукой… Прислушался: все дальше и дальше уходил треск мотоциклов. От сенной пыли защекотало в носу — он не удержался и чихнул. И сам испугался.

С оглядкой и осторожностью выполз он из пуньки в светлый, спокойный двор. Миновал его и бросился в хату. И уже в сенях, его ноздрей коснулся сладковатый пороховой смрад. В комнате, на свету окон, еще висело сизое облачко дыма. Миновав переднюю, Ромка вбежал во вторую комнату, чтобы пожаловаться и по-своему рассказать бабе Люсе о случившемся с ним происшествии..

И не сразу понял, что к чему: ему показалось, что баба Люся спит, упав головой на стан. Лицо ее была повернуто вбок, рука вместе с зажатым в пальцах челноком свисала почти до самого пола. Она сидела на табурете, одна нога которого находилась в лужице чего-то непонятного. Ромка приблизился, обошел бабушку Люсю с другой стороны — а лучше бы не обходил — и увидел ее глаза, откуда смотрела на него смерть. Мал был Ромка, несмышлен в жизни, а и он почувствовал, что в мире, кроме него, деда Александра, мамы Оли, Тамарки, есть еще нечто такое, от сближения с которым душа начинает каменеть.

Еще за много лет до его появления на свет один странный человек дал людям простой совет: на солнце, и на смерть нельзя смотреть в упор…

Ромка отвел глаза и увидел собравшееся гармошкой серое полотно, по которому вразброс шли малиновые пятна. В одном из них поблескивала стреляная гильза..

Он протянул руку, чтобы в последней надежде попробовать разбудить бабу Люсю, но тут же отдернул руку — пальцы натолкнулись на деревянную твердость. Волчонок издал глуховатый вскрик.

Волчонком овладевало безраздельное одиночество. И в этот отчаянный миг ему необходимо было хоть какое-нибудь живое существо, способное разделить с ним случившееся. Он вспомнил, что в другой комнате висит зыбка с маленьким Борькой, и стремглав бросился из смертью отмеченной комнаты в переднюю и подбежал к детской кроватке.

Накидка, которой мама Оля накрывала люльку от мух и комаров, теперь валялась на полу, с отчетливо отпечатавшимся следом человеческой ноги. Сквозь ивовые прутики, которыми были забраны боковины зыбки, Ромка глянул на Борьку — бегло, ожидающе — и не нашел в нем признаков жизни. Голова ребенка раздавленной журавиной выглядывала из тряпья, от которого тоже исходили запахи пороховой гари. Ромка хотел как-то отвлечься и повел взглядом поверх люльки, и увидел на стене застывшие ходики — они молчали, словно испустили дух. Даже мухи, обычно вовсю бесновавшиеся, и те, облепив печку, притихли.

Его затошнило, и в груди стало томно и, чтобы не упасть, он подбежал к кадке с водой и обмакнул в нее голову. Он ощущал, как в нее втекает что-то необлегченно тяжкое, непосильное и очень горячее.

Преодолев порог, Ромка выбежал во двор. Зеленая, солнечная тишина встретила его, но ни на йоту не взбодрила, наоборот — усугубила темные страхи в груди. Из-под козырька крыши хлева пугающе глядели проемы открытых дверей. Под яблоней, заметил Ромка, ходила сорока, что-то выискивала и, найдя лакомство, издавала какой-то не птичий крик, угрожающе растопыривала куцые крылья. И что-то зловещее показалось Ромке в этом крике сороки, и он, ощущая на затылке холодок, бросился в сторону леса.

Он вбежал в высокие заросли травы, диких овсов, миновал их и углубился в густой орешник…

Среди веером разбросанных кустов папоротника он остановился, прислушался… Вспугнутая им стайка рябчиков кувыркнулась с дерева на землю. По ногам ребенка прошел сырой болотный холодок. Он не знал, куда дальше идти. Лес, казалось ему, перешептывался, как будто что-то решал и никак не мог решить. И уже другие страхи стали одолевать Волчонка. Далеко в воображении остался хутор с мертвыми бабкой Люсей и Борькой. Но перемещавшись с первым страхом, лесной страх ломал и бил хрупкое его воображение. Ромка замычал, точно раненый лосенок — трубно, пронзительно — и, утратив власть над реальностью, ринулся в чащобу леса. Голоса, голоса, голоса… И красно-бурая пелена перед, глазами. Он без разбору наступал на упавшие с деревьев шишки, острые сучья, царапал тело о кусты ежевики и малинника, по лицу хлестали тугие лапы елок — но он не чувствовал, не воспринимал мира. Его увлекали голоса, которые низвергались на него с неба, с деревьев, с каждой пяди земли…

…В бреду он миновал широкий массив леса и вышел на поляну, граничащую с угодьями соседнего сельсовета. Обессиленный, свалился на полусгнившую копну сена и впал в забытье.

Беглеца искали всем миром. Его принесли на хутор, населенный плачем и горем. Когда он пришел в себя, был уже вечер и сквозь маленькие оконца процеживался красный луч заходящего солнца. Ромка услышал голос мамы Оли и почувствовал на голове у себя ее руку.

Не сразу он вспомнил, что произошло на хуторе, но странное дело — воспоминание больше не терзало его — все в нем словно перегорело. Высохло. Обвалилось.

— Ах, ты, горе мое луковое, — не то плача, не то уже выплакавшись, причитала мама Оля. — Во, вишь, все свои…

Где-то рядом слышался взволнованный голос Верки в перебивку с голосами Вадима и Сталины.

— Ну, папа, Борю все равно не вернешь… Не надо так расстраиваться… ему сейчас хорошо — не больно…

Дед Александр, как будто его ничего на этом свете уже не касалось, повернувшись лицом к божнице, молился и бил поклоны. Он молился за рабу божью Людмилу Алексеевну, павшую от руки супостата: «Упокой душу раба твоего в месте светле, в месте злачне, в месте покойне…»

Баба Люся с Борькой, в другой комнате, лежали рядом, на в два ряда положенном полотне, прикрытые двумя другими кусками материи. Ребятишки старались не смотреть на запертую дверь, но каждый из них, ради любопытства, хотел подойти к ней и в приоткрывшуюся щелочку поглядеть на тот «ужасный ужас».

Вадим с Грихой о чем-то шептались возле лохани, и, если бы кто в доме прислушался к их речам, то в сбивчивой скороговорке уловил бы слово «лимонка».

Мама Оля взяла с лавки кружку с водой и поднесла, к губам Ромки. Он попил и тут же запросился на улицу. Его пошла провожать Тамарка — ждала, пока за углом по старым морщинистым стенам шуршала струйка и пока не показалась измученная жизненными передрягами фигурка племянника.

Уже были зажжены лучины и окончена нерадостная трапеза, когда к окну, что смотрело в сторону леса, прильнуло снаружи чье-то лицо. Его первой заметила Верка и тихо позвала отца: «Пап, чья-то образина в окошке…»

Карданов исподтишка глянул по очереди во все три окна и успел ухватить взглядом уже уходящее от стекла пятно.

— Слышь, Керен, кто-то ошивается по зауголью, — так же тихо сказал он Александру Федоровичу. — Не Гаврила ли пришел с отместкой?

— Дверь отперта — кому надо, не зацепятся, — дед не проронил больше ни слова. Он сидел за столом, спиной к окну, в которое только что подглядывали, и листал Библию. Дед не умел читать, но твердо верил, что общение со священным писанием оборонит его от грядущих невзгод. Он шевелил губами и перебирал глазами вязь букв, и выходило, что он читал Библию. Конечно, не читал, а просто произносил одну из множества известных ему молитв.

В доме притихли. Карданов, пожалев, что под рукой нет винтовки (отобранную у напарника Гаврилы он спрятал в бане), почувствовал озноб в руках. Неприятно, когда весь на виду, и, может, мушка обреза уже ползет по груди, отыскивая на ней уязвимую точку.

Неопределенность нарушил дробный стук в дверь. Гришка с Вадимом метнулись в сени, к ряду высоких бочек, и спрятались за ними. Ромка прильнул к коленям мамы Оли, девчонки по одной сиганули на печку. Карданов задул главную лучину, и изба погрузилась во тьму.

— Эх, чтоб их, сволочей… Ни днем, ни ночью нет покоя, — выругался дед и понял: все в доме ждут его решения.

Керен вышел в сени и тырчком ноги широко отворил дверь. В проеме, однако, никого не было. Лишь свежий ветерок боданул его в грудь.

Откуда-то со стороны пуньки послышался прокуренный голос:

— Эй, в доме, кого принимаете?

Александр Федорович уловил знакомые нотки: голос, без сомнения, принадлежал командиру партизанского отряда Степану Штаку. Они были знакомы еще с довоенных лет. Дед неприветливо ответил:

— В моем доме ноне побывала одна с косой, а так все свои…

После небольшой паузы Штак сказал:

— Подойди, старик, поближе, разговор есть… Александр Федорович помедлил, пока не почувствовал за спиной присутствие Карданова. Бросив: «партизаны», дед шагнул за порог и пошел в сторону пуньки.

В сумерках шелохнулась тень. Приглушенный затяжкой голос нарушил тишину:

— Не ждал, Керен?

— Как не ждал — ждал… Вчерась одне больно петушистые заходили, пришлось маленько пообщипать хвосты… Вот, думаю, за тем ты и пришел, чтобы за их мне проборку сделать…

— Кого имеешь в виду? — Степан отошел от стены. Это был весьма высокий, сутулый человек без оружия в руках. — Кого имеешь в виду, Керен? — повторил свой вопрос партизан.

— Твоих прокудников Гаврилу Титова с Илюхой… имею в виду. А кто им дал приказ отбирать последние крохи у мирного населения? Ответь, Степан…

— О Гавриле забудь… Гаврила сам напоролся на пулю. И приказа ему такого никто не давал…

Дед слушал и не верил своим ушам.

— Ничаго такого не знаю… Известно только, что мою старуху и еще мальца квартиранта сегодня утром порешили. А чье это дело — токо гадать приходится… Никого тада кроме их дома не было…

— Вот тебе и порешили… Гаврила у немцев увел мерина, да не успел унести ноги. У Лосиной канавы его застрелили… А конь до сих пор там валяется… Кстати, сколько у тебя в хате душ?

— Соли нет, а без соли твой конь — падаль, — понял дед, к чему клонит Штак. Но про себя Александр Федорович сделал отметку: «Коня надо все же припрятать — ведь мясо вялить можно и без соли…»

— С солью просто беда и в лагере, мужики кровью исходят. Как, Керен, может, кого-нибудь из своих отрядишь в город? Советская власть тебе это учтет…

— Как же, учтет…

— Злопамятен же ты, Керен! Война все каленым утюгом гладит, а ты ведешь речь о летошнем снеге… Ладно, зови сюда беженца, он тоже в наших планах числится….

Александра Федоровича разозлила такая формулировка, и он огрызнулся:

— А Ромашка, мой гундосый внук, в ваших планах, случаем, не числится? А то ведь я и его могу сюды притащить.

— Эх, Керен, Керен, — не то с осуждением, не то с сожалением проговорил Штак. — Ну чего ты зря залупаешься? Если твой Ромашка способен убить хоть одного врага, мы зачисляем его в наши планы… Не-е-т, видно, не до конца выучила тебя советская власть… Я думал — посидел человек на казенных харчах, одумался. Нет же, гнет свою дугу, хоть ты его к стене ставь.

— Ты, Степка, тут не больно разоряйся. Я твоего батьку учил деготь варить да хомуты тачать, а ты тут меня за зебри хватаешь. Лучше скажи, если, конечно, в курсе — када наши придут?

— Если ты имеешь в виду Красную Армию, то этого пока никто не знает. Одно могу сказать — придут обязательно. А сейчас иди и пришли сюда своего беженца, я для него сюрприз приготовил…

И вдруг Штак воскликнул:

— Смотри-ка, кажись, Жарково горит!

Александр Федорович глянул на восток, где в ночи занималось широкое зарево. Горела деревня, что находилась в четырех километрах от его родных Селищ.

Керен повел носом, как будто хотел уловить гарь, хотя знал, никаким ветрам не донести ее сюда. Далеко. А как сжалось сердце — представил дед свою хату в таком же огне и не выдержал — отвернулся от далеких красно-желтых сполохов. Пошел к дому.

Карданов ждал его в сенях. Где-то за бочками шебуршились Гришка с Вадимом. «Наши пришли, партизаны, а можа, пить хочут», — голос явно принадлежал Грихе.

— Иди, Лексеич, — подтолкнул Карданова дед. — Партизанский начальник Степка с тобой хочет погутарить. Лишнего не обещай и поменьше языком мели…

— Да не учи ты меня… Сам знаю…

Разговор со Штаком был недолгий. Степан увлек беженца за угол пуни и подвел к копне, мотающей хвостом-метелкой. Карданов протянул руку и нащупал ворсистую морду животного. От него исходили тепло и травяные запахи. Рядом, прислонившись плечом к бревенчатой стене, с винтовкой, стоял еще один партизан.

— Значит, так, товарищ Карданов, — несколько торжественно начал говорить Штак, — мы на твою власть оставляем вот этого бычка… Адольфа. Какая у нас цель? Обыкновенная: чтобы ты с ним походил по деревням ну и… — И тут Штак запнулся, то ли от неопределенности, то ли от смущения. Даже в замешательстве кашлянул. — Ну, словом, как бы тебе это объяснить… будешь с его помощью покрывать деревенских коровенок… Да и осталось их уже всего-ничего…

У Карданова от таких речей загорелись уши. Подобного унижения он еще никогда в своей жизни не испытывал.

— А что, черт вас дери, кроме меня некому этой лабудой заниматься?! Выдумал тоже — покрывать коровенок. Я вот тебя, браток, сейчас покрою трехэтажным, а ты меня потом хоть в расход пускай. У меня же утрата, сына какая-то сволочь… застрелила. А ты мне такое предлагаешь…

— Я очень сочувствую твоему горю, но не ты один при нем… То, что я сказал — приказ свыше, — Штак большим пальцем ковырнул воздух.

— А я пока не под приказом хожу и мне насрать…

— Это приказ, — твердо повторил Степан, — и зря ты, товарищ Карданов, ерепенишься. Дело с быком не такое, как тебе кажется, простое: без огула нет приплода, без приплода нет телят, без телят нет мяса. А нам в лесу что-то жрать надо, — повысил голос Штак. — Да и скоро война кончится — чем, интересно, народ кормить будем? Тебе доверяют дело большой государственной важности…

— Я уже давно прошусь в отряд. Мне надоело разыгрывать из себя древнего старца. Я ж, чтоб тебя укусила муха, пулеметчик, прошел гражданскую, вычищал от паханов Ленинград, а ты мне предлагаешь коровам хвосты подымать. Тьфу, ты!.. — Карданов люто выругался. — Что — кроме меня этим позорищем больше некому заниматься?

Штак сворачивал новую цигарку и не глядел на собеседника. Человек у стены, сменив плечо, снова подпер пуню. Бык жевал и жевал.

— Брось, Карданов, лепить мне тухту. Брось! У тебя: дети, а потому ни в какой отряд ты не пойдешь. Советская власть дала тебе послабление от фронта для того, чтобы ты своих короедов сохранил, поскольку твоя жена от фашистской пули пала. Секешь, о чем речь? Война сильно проредит советское население, и кто, скажи, после нее будет отстраивать мирную жизнь? Надо ж дальше своего носа смотреть, дорогой товарищ. Не мной это придумано, но я абсолютно с этим согласен: детишек надо беречь пуще глаза. И кроме того, скажу тебе по — секрету, — Штак умолк, словно прислушиваясь, уж не затаился ли где поблизости враг, — скажу тебе по большому секрету, что с быком ты будешь делать два дела. О первом я тебе уже сообщил, а о втором скажу сейчас. Когда будешь ходить по дворам, приглядывайся — где какое войсковое движение, где штаб, пулеметная точка…. Так что перед тобой стоит двойная задача. Ясно?

Нехотя, без внутреннего согласия Карданов ответил:

— Яснее не скажешь… А где, прикажете, держать этого вашего Адольфа? Коза вот в этом хлеву еще вчера была, а сегодня уже ее нет. Твои же «герои» придут ночью, за рога забротают бычка и будь здоров… А спрашивать ты, наверное, будешь с меня?

— Не придут — приказ… А чтоб бычок никому не мозолил глаза, соорудите с Кереном в ближнем ольшанике загородку. Не на век же хлопоты…

Помолчали.

— У меня к вам, Степан, тоже есть встречное предложение… — Карданов послюнявил край табачной обертки. — Оставьте вы Керена в покое. Если приказ свыше действительно существует, то под него подпадают и его дети. Два его парня на фронте, старуху убили… Не надо по-зряшному старика обижать…

— Лично у меня к Александру Федоровичу претензий нет — мужик он добротный… А вот как с ним обойдется советская власть — это ей смотреть… Пойдем, Филя, — обратился Штак к пришедшему с ним партизану и шагнул в сторону от быка.

Жарково горело уже не так ярко, пламя опустилось к самой земле. Карданов смотрел на убывающее зарево и чувствовал под рукой пыльную шерстку Адольфа — и не заметил, как дотронулся до его сухой, бугристой холки. Нащупав в темноте повод, он потянул быка за собой и вскоре ввел его в хлев.

Всю оставшуюся часть ночи Карданов с дедом и двумя помощниками — Грихой и Вадимом — разделывали на большаке убитую лошадь и, ссаживая о камни ноги, таскали по кускам на хутор.

Назавтра Александр Федорович фуговал на верстаке доски, чтобы сделать из них гробы: большой для бабы Люси, маленький — для Борьки. Ромка, вертевшийся возле деда, подбирал с земли пахнущие смолой широкие кольца стружек, надевал их себе на руки и на ноги и что-то из себя представлял.

Тамарка с мамой Олей раздули у мочила костер и принялись варить на тагане добытое ночью мясо. Ветерок смешивал не очень аппетитные запахи варева с ароматами июльской земли и разносил их по всему хутору.

Покойники, помытые и обряженные, лежали все в той же комнате, но уже не на полу, а на большом, сбитым: дедом, деревянном щите, установленном на козлы.

Страх и отчуждение, которые всегда поселяются в доме вместе со смертью, несколько притупились и уже не вызывали у обитателей Горюшина прежней маяты и тревоги. И тем не менее все помнили, что граница между тем и этим светом пролегла где-то рядом, чего забыть или упустить из виду нельзя. Карданов, пока каждый был занят своим делом, зашел в заднюю комнату, чтобы наедине попрощаться с Борисом.

Лука взял в руки твердую, задубеневшую ручонку сына и припал к ней губами. Прижался бородой, словно хотел отогреть и вернуть ей жизнь. Но губы ощутили ту же холодную недоступность ушедшей жизни, которую он испытывал, прощаясь с женой Евдокией.

Карданов перевел взгляд на лицо бабы Люси, непривычно просветленное, с поджатой нижней губой и большой коричневой бородавкой на подбородке. Спокойна было это лицо.

Когда гробы были готовы и вырыты, первые за все время существования хутора, могилы, начались похороны. Домину с бабой Люсей несли Карданов с дедом, гробик с Борькой — Ольга со Сталиной.

По приказу мамы Оли Ромка с Тамаркой остались дома. Они стояли у угла хлева, и Тамарка, вытянув шею, наблюдала, как шли хуторяне к трем молодым березам, что росли в отдалении.

Когда гробы с плеч стали опускать на землю, она заплакала: пожалуй, впервые со всей остротой ощутила самое горькое из всех, человеческих чувств — чувстве невозвратности. А Ромка не плакал — не плакалось ему, а потому ничто его душе не сулило облегчения. Он отрешенно ковырял палочкой в трещине старой стены, стараясь извлечь из нее каким-то чудом попавшего туда и погибшего слепня.