Прочитайте онлайн КГБ в смокинге. Книга 2 | 21 ПНР. Шоссе
21
ПНР. Шоссе
…Мы стояли с выключенным мотором на глинистой обочине узкого шоссе, испещренного безжалостно вдавленными следами от мощных гусениц то ли тракторов, то ли, скорее, тяжелых танков, и нас надежно прикрывали с двух сторон высоченные ели, увешанные сережками сосулек. Метель утихла. Над нами простиралась мертвая, гнетущая, какая-то бесконечная тишина, и даже лесные птицы еще не подавали голоса. Как отличался этот мрачный пейзаж в темно-зеленых тонах от ярких картинок на обложках «спутниковских» брошюрок с призывами посетить Польскую Народную Республику, на которые я, кстати, так и не откликнулась: в студенческие годы не было денег, потом — тех же денег и настроения, а еще позже — интереса и опять-таки денег. Воспитанные в духе интернациональной солидарности, все мы, даже самые неглупые из нас, воспринимали довольно однообразное течение жизни в «странах народной демократии» в свете популярного анекдота шестидесятых-семидесятых годов о болгарском слоне — младшем брате слона советского. Да и кто мог судить нас за столь невинно выраженные имперские амбиции, если повсюду — в Москве, Будапеште, Улан-Баторе и любом, куда ни доскачешь, райцентре — на протяжении десятилетий мы видели одно и то же: трибуны с руководителями, колонны с транспарантами и очереди с авоськами.
Сейчас Польша, в которую судьба окунула меня, словно в черный омут, уже не вызывала игривых ассоциаций. Она страшила меня. Всем нутром я чувствовала враждебность этой мерзлой тьмы, подернутой едва заметными проблесками приближающегося рассвета…
Я ощутила несильный, но внятный толчок где-то под сердцем, сбросила с себя оцепенение и подняла голову.
Дитя и в чем-то, как все москвичи, жертва большого города, я действительно не могла понять, почему вокруг так тихо. До меня легче доходила ситуация, расчлененная на смысловые блоки: да, в глухом лесу утром должно быть тихо. Лесные дороги даже у классиков дышат безмолвием. Рассветную зарю люди встречают затаив дыхание. Но почему молчала, как погребальный катафалк, большая черная машина со вполне еще живыми пассажирами, я понять не могла. Почему — если уж она остановилась — из нее никто не выходит? Почему не стучат открываемые и захлопываемые двери? Почему не слышны оживленные, монотонные или хотя бы полусонные разговоры? Оба на передних сиденьях — Пржесмицкий и водитель, — одновременно, словно давно и упорно репетировали эти движения, вытряхнули сигареты из мятых пачек прямо в уголки губ, щелкнули зажигалками и выдохнули совокупное облако дыма. Вшола открыл глаза и, не меняя позу, смотрел строго в затылок Пржесмицкому, словно на нем были написаны инструкции о правилах поведения в лесу.
— Что он сказал? — спросила я, чтобы почувствовать, что я не одна в машине.
— Кто? — не оборачиваясь, спросил Пржесмицкий.
— Ваш водитель.
— А что он сказал? — пожал плечами Пржесмицкий. — Он у нас вообще не разговаривает.
— Он сказал «игану».
— Не обращайте внимания, пани, — вздохнул Вшола. — Это он со сна.
— С какого еще?..
— Тсс! — прошипел Пржесмицкий, и я моментально заткнулась. У этого странного человека была удивительная, очевидно, врожденная способность очень точно придавать звукам те или иные оттенки. Тогда, во время первой остановки в лесу, его интонации как бы подсказывали мне: расслабься, не дергайся, радом с тобой друзья. Когда позже, в машине, он отвечал на мои расспросы, в голосе его звучало вежливое безразличие, и только упоминание о сестре выдало его внутреннюю боль. Сейчас в коротком «тсс!» ощущалась такая острая тревога, что мне сразу захотелось, как при выезде из порта, лечь на ребристое дно «татры» и попросить Вшолу набросить сверху плед. Понятно, что делать этого я не стала, но уши, как говорится, навострила.
В «татре» опять воцарилась тишина, однако спустя несколько секунд я осознала, что она вовсе не была абсолютной, — где-то вдалеке раздавался чуть слышный мерный рокот. Это мог быть и шум водопада, и гул камнедробилки, и… За мгновение до того, как я поняла природу этих звуков, Вшола выразил ее одним словом:
— Грузовики…
— Думаешь, несколько? — не отрываясь от ветрового стекла, спросил Пржесмицкий.
— Точно, что не один.
— Откуда они здесь? — он посмотрел на водителя, но тот бесстрастно пожал плечами.
— Мы опоздали на каких-то десять минут, — тихо сказал Вшола.
— Какая разница, на сколько именно! — Пржесмицкий надел шляпу и с совершенно неуместным кокетством лихо заломил поля, потом посмотрелся в боковое зеркальце. — Главное, что опоздали.
— Назад? — спросил Вшола.
— Поздно. Думаю, за нами уже идут.
— В лес?
— Смысл?
— Какой-то выигрыш во времени.
— Прочешут.
— Что будем делать?
— Что и собирались… — Пржесмицкий вытащил пистолет и клацнул затвором, после чего черная штуковина таинственно исчезла где-то в рукаве его плаща. — Поехали!..
В этот момент мысли мои были очень далеко — и во времени, и в пространстве. Лет пять назад я принимала в редакции одного очень неприятного, очень неопрятного и очень талантливого автора. Девочки рассказывали, что судьба у него не сложилась, что он — запойный алкоголик, непризнанный гений, мизантроп и так далее… Помню, у меня тогда были какие-то незначительные замечания к его рукописи, мелочи в общем, на которые — теперь я это понимала хорошо — и внимания обращать не стоило. Но я была молода и тщеславна, и чем талантливей казался мне человек, тем больше хотелось утвердить себя в его глазах. Надо отдать должное автору: он держался в рамках приличия минут десять, терпеливо выслушивая мои рацеи о том, что такое хорошо и что такое плохо в современной эссеистике. Прервал он поток моего красноречия очень своеобразно: вдруг резко положил огромную, с черными ногтями, ручищу на свою рукопись и сказал тихо, но внятно: «Ненавижу баб в журналистике. Они все воспринимают не головой, а жопой!..»
Господи, как же он был прав! В голове у меня еще не отложился короткий диалог Пржесмицкого и Вшолы, а мелкая, противная дрожь уже сотрясала все мое тело, начиная с того самого места, которое так прямо и грубо назвал человек с переломанной судьбой…
Нормальная женщина (а я столько лет причисляла себя к этому благородному, хотя и вечно ущемленному сословию) в преддверии неминуемой стрельбы и сопутствующих матюгов должна была бы тут грохнуться в долгий обморок и очнуться лишь после того, как отгремят выстрелы, отшумит эхо боя и прекрасный офицер Советской Армии нежно возьмет ее на руки, прижмет к своим орденам и медалям и тихо скажет в самое ухо: «Все кончилось, товарищ Мальцева. Мы возвращаемся домой!» Я же только плотно прижала ладонью губы, чтобы дрожь, перекинувшаяся на лицо, не превратилась в оглушительное клацанье зубов. Страшно было до одури, до тошноты. Я понимала, что все мы в этой несуразной «татре» вместе с водителем-молчуном мчимся навстречу коллективной погибели. И не по плану, а как раз наоборот — по причине полного его отсутствия. Машина стремительно неслась сквозь ровный строй польских елей и сосен, и никакой самый завалященький обморок не приходил мне на помощь…
Краешек холодного, бесцветного солнца опасливо, словно нос хулигана в девчачьем туалете, высунулся за моей спиной. «А это значит, — сообразила я, — что мы едем строго на запад. А скажи-ка нам, ученица восьмого класса Мытищинской железнодорожной средней школы имени героев-панфиловцев Мальцева Валентина, какая братская социалистическая страна раскинулась на запад от Польши? ГДР, Иван Тимофеич! Правильно, Мальцева, ГДР. А они суверенные, эти самые Польша и ГДР? Еще какие, Иван Тимофеич! Сувереннее, можно сказать, не бывает! Значит, Мальцева, и государственная граница между ними имеется? А как же, Иван Тимофеич! Что это за суверенность такая, ежели без границ? Без колючей проволоки с электрическим током! Без вспаханной полосы и злобных овчарок! Правильно мыслишь, девочка! А кто же охраняет границу? Пограничники, Иван Тимофеич! Понятно, что не вагоновожатые! Ты мне скажи, какие пограничники? Польские, Иван Тимофеич! Польские и немецкие. Каждые — со своей стороны. А что они защищают? Завоевания социализма, Иван Тимофеич! От кого? От врагов. Дура ты, Мальцева, хоть у тебя и мать еврейка! Если оба эти государства — братские страны народной демократии, то от кого же в таком случае им свою общую границу защищать, а?..
И ведь прав он, старый сухарь и тайный антисемит Иван Тимофеич Горянко, который, по его собственному признанию, географию начал изучать в войну, „с ППШ в руках“. Граница здесь действительно должна быть спокойной. Потому-то мои молчальники и двинулись в эту сторону. Но кто же их опередил? Что за грузовики там впереди? Кого они ищут? Нас? Меня? Но я лично ничего полякам не сделала. Да и немцам тоже. Зато эти…»
«Эти» сидели так, словно им приказали замереть. Каждый занимался своим делом. То есть водитель вел машину, а Пржесмицкий и Вшола молчали.
— Пан Пржесмицкий… — это были мои первые слова после его страшного «тсс!».
— Да, пани?
— Вы не ответили на мой вопрос.
— У вас их столько, что я просто не успеваю.
— Что за слово и на каком языке сказал ваш водитель?
Я увидела, как затылок Пржесмицкого медленно багровеет.
— Видите ли, пани, — осторожно начал Вшола, явно пытаясь разрядить ситуацию, — в свете того, что всем нам предстоит в ближайшие несколько минут, ваш вопрос… э-э-э… не совсем актуален.
— Вы хотите сказать: неуместен?
— Именно это, пани, я и хотел сказать, спасибо.
— А что нам предстоит в ближайшие несколько минут, пан Вшола?
— Как вам объяснить… — Вшола уставился в уже совершенно сизый затылок Пржесмицкого, словно взывая о помощи. Но майор молчал, очевидно приберегая свое красноречие для более подходящего случая.
— Объясните так же вежливо и интеллигентно, как вы умеете, пан Вшола, — грубо польстила я соседу. — И вообще, я уже несколько часов мучаюсь, пытаясь вспомнить: где я могла вас видеть?..
Мне не нужны были никакие ответы, мне вообще все было ясно: нас искали, преследовали, нас уже почти взяли. Какая разница, кто именно перестреляет этих трех мужиков и меня за компанию с ними — поляки, немцы или мои гуманисты-соотечественники?! Единственное, чего я хотела в те минуты, — это разговаривать, общаться, не чувствовать себя в одиночестве. К моему удивлению, приступ страха почти прошел, я чувствовала себя гораздо увереннее. В какой-то момент мне даже показалось, что опасения моих попутчиков преувеличены: таким тихим, спокойным и — по мере того как все вокруг светлело и наполнялось жизнью — безмятежным выглядело шоссе, сжатое стенами густого зелено-белого леса.
— Вы очень мужественная женщина, пани… Вэл, — не оборачиваясь, буркнул Пржесмицкий.
— Откуда вы знаете это имя? — быстро спросила я.
— Вы состоите из сплошных вопросов.
— Так откуда?
— Мне его назвал один человек. Он сказал, что это имя — пароль.
— Пароль для чего?
— Пароль, с помощью которого я могу обрести ваше доверие.
— А кто этот человек?
— Вы его не знаете и не можете знать, — вздохнул майор.
— А зачем вам мое доверие, пан Пржесмицкий?
— Вы — женщина, пани…
— Логично.
— А познакомились мы при несколько… странных обстоятельствах. Счет шел на секунды. Могла возникнуть ситуация, при которой нам была бы необходима ваша помощь… Но вы вели себя весьма достойно.
— Спасибо.
— Пожалуйста.
— Вы можете дать мне оружие? — тихо спросила я.
Пржесмицкий резко обернулся.
— Зачем?
— У меня такое ощущение, что все мирные способы разрешения конфликта уже исчерпаны. Я права?
— Отчасти.
— Яснее, пожалуйста. Это очень важно.
— Это касается нас, но не вас, пани.
— Не понимаю…
— Очень скоро мы натолкнемся на патруль, — вдруг быстро заговорил Пржесмицкий. — Я не знаю, кто это будет — пограничники, полиция, армейские части или контрразведка… Прорываться через них — затея, лишенная смысла. С таким же успехом можно пробивать головой бетонную стену — одни шишки и никакого удовольствия…
— На что в таком случае вы надеетесь?
— Я и пан Вшола — офицеры польской контрразведки…
— А я — приемная дочь Михаила Андреевича Суслова.
Вшола прыснул.
— У нас крепкие документы, пани, — не реагируя на мою реплику, продолжал Пржесмицкий. — Учитывая тот факт, что причина такого рода мероприятий в доселе спокойном месте мне известна, то это, вполне возможно, сыграет нам на руку…
— С вами очень приятно беседовать, пан Пржесмицкий, — я безуспешно пыталась придать своим словам хотя бы относительную благожелательность. — Все так понятно, так исчерпывающе…
— Они ищут вас, пани.
— Вы знаете, я догадалась.
— А мы вас уже нашли.
— Ага. И везете почему-то в сторону ГДР. Может, вам напомнить, уважаемый пан: я живу не в Дрездене, а в Москве… И везти вы меня должны — если, конечно, действительно являетесь польскими контрразведчиками — прямо в противоположную сторону. И желательно не с комфортом, а в наручниках…
Водитель резко затормозил, от чего я по инерции полетела вперед и больно ударилась лбом о его мощный затылок.
Пржесмицкий, не обращая внимания на странный маневр водителя, сдвинул шляпу на затылок и запустил пятерню в ту часть темени, где когда-то у него росли волосы, и, может быть, даже густые. Вшола смотрел на меня взглядом, в котором читалось искреннее восхищение. Что касается моей реакции, то я опять испугалась: признаваться самой себе, что я оказалась сообразительней трех профессионалов-мужчин (а что они профессионалы, я после ковбойских игрищ на камбузе «Камчатки» не сомневалась), было не так приятно. Куда больше меня бы успокоила их высокомерная или снисходительная усмешка: дескать, что с нее, с бабы, возьмешь?
Но они вдруг задумались.
Все трое.
Тишина в салоне «татры» воцарилась роковая. Такая тишина сопутствует рождению не одного, а целого взвода милиционеров. И чем дольше они молчали, тем страшнее мне становилось.
— Са ахора! — вдруг мрачно буркнул Пржесмицкий, и в ту же секунду «татра», визжа тормозами, резко развернулась и помчалась в ту сторону, откуда с такой же скоростью летела уже много часов подряд.
— Пан Пржесмицкий, — осторожно подала я голос.
— Что?
— Я поняла, что вы сказали водителю…
— Вы очень догадливы, пани.
— Но я не сообразила, на каком языке вы это сказали?
— Неужели? — пожал он плечами.
— У меня такое ощущение, что я где-то уже слышала эту манеру произношения…
— Неужели это настолько важно?
— Моя мама с детства говорила мне: «Когда нечего делать, есть два разумных занятия — либо ковырять в носу, либо думать, почему это делать некрасиво».
— То, что вы сказали, звучит не совсем по-русски.
— Любопытно! — Я подалась вперед, чтобы увидеть хоть краешек лица Пржесмицкого. — Вы правы: мама говорила это не по-русски.
— Неужели на французском? — усмехнулся Пржесмицкий.
— На идиш.
— И вы тоже знаете этот язык?
— Конечно. Потому-то я и почуяла что-то знакомое. Вы израильтяне, да?
— Послушай внимательно, девочка, — тихо сказал Пржесмицкий, полуобернувшись ко мне и продолжая краем глаза наблюдать за лентой шоссе, стремительно уносившейся куда-то под днище «татры». — У тебя хорошая еврейская голова. Я не знаю, как ты попала в такой переплет, но, вполне возможно, именно она тому причиной. Чем меньше ты будешь знать о нас, тем лучше для тебя. Я мало что могу тебе сказать. У каждого свое дело. Сейчас мое дело заключается в том, чтобы сохранить эту голову, — он осторожно коснулся кончиком указательного пальца моего лба, — доставить ее в безопасное место и передать надежным людям, которые возьмут на себя дальнейшие заботы о тебе. А потому, что бы ни случилось, как бы ни повернулись события — не лезь ни во что! Они не убьют тебя. Во всяком случае, не убьют сразу. Им захочется все разузнать, кое-что прояснить, короче, ты выиграешь немного времени, а это — шанс…
— А что будет с вами?
— Это наши проблемы, — вдруг заговорил Вшола. — У тебя своя страна, у нас — своя.
— Но вы рискуете собой из-за меня, я же не идиотка, чтобы не понимать этого!
— Это наша работа.
— Ваша работа — получить по пуле в лоб из-за иностранки, которую вы впервые видите?!
— Представь себе, — улыбнулся Пржесмицкий.
— Постойте, я, кажется, начинаю понимать!.. Наверное, вы решили меня спасти и рискуете собой потому, что я еврейка. Да?
— Если бы это зависело только от меня, я бы действительно делал то, что делаю сейчас, ради каждого еврея на свете. Независимо от того, в какой стране он живет. Но ты не права, девочка. Твоя национальность здесь совершенно ни при чем. Хотя нам и приятно, что ты — наша соплеменница. И не надо больше расспросов. Все, что нужно, ты узнаешь потом и не от нас…
— Если только мы доживем до этого «потом», — тихо сказал Вшола.
Я вскинула голову и увидела, что вдалеке, примерно в километре от нас, шоссе чем-то перегорожено. Еще через несколько секунд мне в глаза ударил резкий солнечный блик, отразившийся от бокового стекла пятнистого армейского грузовика, в котором я почти сразу узнала родные очертания советского ЗИЛа. Перед грузовиком, стоявшим поперек шоссе, копошились фигуры в шинелях и с автоматами. На головах у них чернели польские конфедератки, и это обстоятельство почему-то успокоило меня. Больше всего я боялась встречи с соотечественниками.
— Наручники на меня так и не наденете? — сквозь зубы спросила я.
— Во-первых, мы не носим с собой наручников, — не оборачиваясь ответил Пржесмицкий. — А во-вторых, не стоит переигрывать: тебе и так никуда не деться в окружении трех мужчин. Сиди тихо. Изображай из себя убитую горем преступницу. Смотри на нас ненавидящим взглядом. Словом, включай на полную мощность свою еврейскую голову и помогай нам. Если начнется перестрелка, падай вниз. Ни о чем не спрашивай, никуда не лезь — просто падай вниз и затихни, пока все не кончится. Поняла, Вэл?
— Поняла, — кивнула я.
Вшола посмотрел на меня каким-то странным взглядом.
— Что-то не так? — спросила я.
— Нет-нет, пани, вы выглядите просто замечательно. Мне почему-то очень хочется ответить на ваш вопрос.
— Какой именно?
— Относительно того, где вы могли меня видеть.
— Знаете что, пан Вшола, — я посмотрела на это прекрасное мужское лицо — открытое, мужественное и в то же время по-детски незащищенное, с пронзительным взглядом черных семитских глаз — и представила себе, что через несколько секунд оно может стать мертвым. Что этот мужчина, самой природой созданный для любви и нежности, навсегда исчезнет из жизни, что от него останется лишь холодное тело, которое закидают тяжелыми комьями глины в свежевырытой яме… Я сглотнула вязкий ком, подступивший к самому горлу, и улыбнулась. — Знаете, пан Вшола, я уже и так догадалась. Просто я до конца не уверена. Давайте сделаем так: когда все кончится, я скажу вам сама, где я вас видела.
— Договорились, пани.
— Ну все, — буркнул Пржесмицкий. — Начинайте делать несчастное лицо.
— Да Господи! — воскликнула я. — Уж что-что, а это…