Прочитайте онлайн КГБ в смокинге. Книга 2 | 28 ПНР. Лес
28
ПНР. Лес
…У меня было достаточно времени, чтобы понять воистину кладбищенскую безысходность своего положения. Сказать, что мы оказались погребенными заживо, — все равно что ничего не сказать. Ибо невозможно обычными человеческими словами объяснить ужасное ощущение могильной тьмы, пронизывающего до костей холода, животного страха и какого-то убийственного бессилия.
Первые несколько минут, пока я еще по инерции жила и воспринимала происходящее в категориях нормального человека с естественными рефлексами, все было относительно терпимо. Однако чем плотнее сгущалась тишина в нашей добровольной братской могиле (в отличие от воздуха — теперь-то я это знаю точно! — земля звуков почти не пропускает), тем явственнее и грознее стал надвигаться на меня ужас. Конечно, остатками хаотично метавшегося в черепной коробке разума я понимала, что коль скоро мы не задохнулись от нехватки воздуха в первые пятнадцать минут, шансы (хотя бы теоретические) на то, чтобы в итоге выжить, у нас, безусловно, были. Однако через какое-то время эта мысль перестала согревать меня даже духовно…
К моменту, когда меня живьем закопали в польском лесу, я была уже достаточно взрослой женщиной, чтобы знать основные недостатки собственной психики и, в частности, особенности своей реакции на любое, самое незначительное ограничение жизненного пространства. Примерно до тринадцати лет у меня было целых две бабушки. Одну звали Фаня (это была мамина мама), вторую — Настя. Настю я обожала, ибо по техническим причинам семейного характера (именно так мама именовала свой развод) бывала у нее в гостях крайне редко и пользовалась в покосившемся домике под Волоколамском с синими в белый горошек занавесками на окнах всеми правами и льготами единственной и любимой внучки — улучшенной и тогда еще совершенно невинной копии своего непутевого отца. Бабушку же Фаню я боялась как огня, потому что она с упорством и садизмом участкового милиционера заставляла меня делать две самые ненавистные вещи на свете — есть четыре раза в день и играть на пианино марки «Moonbach». Однажды, когда в знак протеста я выломала из пожелтевшей клавиатуры драгоценного инструмента четыре диезные клавиши и спрятала их — для надежности — в школьный пенал, Фаня, вальяжная, сдержанная и неизменно благоухавшая «Каменным цветком» седая дама преклонных лет, которая в жизни не испытывала никаких моральных и имущественных ограничений (мама уже тогда рассказала мне, что когда-то, давным-давно, Фаня проиграла в «девятку» все золотые десятки дедушки-меховщика, чего он не простил ей даже на смертном одре), решила меня наказать. Как я понимаю теперь, это было чисто еврейское наказание: не прибегая к жестокости, бабушка Фаня хотела преподнести мне памятный урок бережного обращения с ценными вещами. Возможно, все и обошлось бы, но я, желая хоть как-то разрядить обстановку, спроста брякнула:
— Фаня, ну что ты нервничаешь? Считай, что наше пианино я проиграла в домино…
Поскольку жили мы в коммуналке, в которой занимали одну комнату, а выносить сор из избы она не любила (внучка Клеопатры — выше подозрений!), Фаня решила использовать в качестве орудия экзекуции громоздкий трехстворчатый шифоньер, куда втиснула меня на неопределенное время. После того как я вволю наоралась и оказалась буквально спеленутой маркизетовыми платьями, драповыми рукавами, халатами и всевозможными поясками с пряжками, наступила неожиданная реакция — я потеряла сознание. Конечно, моральная победа осталась за мной: пианино через неделю продали, и лауреатом конкурса имени Чайковского я, к счастью, не стала. Но до самой смерти Фани (она умерла от приступа астмы) я так и не простила ей этого наказания. А позднее, став уже взрослой девушкой и побывав как-то у врача совсем по другому поводу, я узнала, что бедная старуха была совершенно ни при чем — просто мой вестибулярный аппарат не воспринимал замкнутого пространства. И чем меньше было это пространство, тем больше не воспринимал. Кстати, именно эта особенность психики вселяла в меня чуть ли не мистический ужас перед тюрьмой. Одно только представление о том, что я заперта в четырех стенах — без света, воздуха и свободы передвижения, вызывало у меня тошноту и обморок…
Вернувшись мыслями в свою братскую могилу, я испугалась уже по-настоящему.
Нужно было что-то предпринимать. «Пока не стемнеет», — вспомнила я слова Пржесмицкого. Но это ведь пять-шесть часов! И я начала борьбу. Чтобы отвлечь себя от нарастающего бунта задавленной в буквальном смысле слова психики, я стала восстанавливать в памяти скудные знания о выживании человека в экстремальных условиях. Естественно, вспомнила йогов, которые умудряются месяцами жить без воды и пищи и даже задерживают дыхание на несколько суток. Безуспешно потратила минут сорок на хотя бы приблизительное описание принципа аутотренинга, потом представила себе пронзительный взгляд Вольфа Мессинга, исходящую от него магическую волю…
Конечно, я обманывала себя: совладать с нервами было выше моих сил. Это все равно что набрать в легкие как можно больше воздуха и нырнуть. Сколько ни терпи, а воздух кончится, и надо либо погибать, либо всплывать. К свету… К солнцу… Впрочем, ни нырять, ни плавать я тоже не умела. Я уже физически ощущала, как мне не хватает кислорода, как страшная масса сырой холодной земли все сильнее сдавливает меня. Я ненавидела падающий наверху снег, потому что, казалось мне, он увеличивает навалившуюся на меня тяжесть. Самое ужасное заключалось в том, что, во-первых, я абсолютно ничего не видела, а во-вторых, не могла даже пошевелиться, словно целиком закованная в гипс. В сознании сразу всплыла и приняла четкие очертания картина загипсованной ноги, подвешенной над больничной койкой. В ту же секунду она зачесалась. Причем так сильно, что я чуть с ума не сошла от желания исцарапать ногтями эту впадинку на лодыжке. Как можно быстрее, сию секунду… А через несколько секунд, по закону подлости и парных случаев, со страшной силой зачесался нос. Невозможность хотя бы дотронуться пальцем до его кончика хлестнула по нервам с такой силой, что я стала тихонько подвывать.
— Вэл? — услышала я сдавленный шепот Пржесмицкого.
— Что?
— Как вы?
— Курить хочу.
— В могиле курить вредно.
Мне показалось, что Пржесмицкий усмехнулся.
— Почему? Засекут?
— Надо подумать и о природе…
— Вы обо мне лучше подумайте! — зашипела я, чувствуя, как желание разрыдаться становится совершенно непреодолимым.
— Я уже думал.
— И что?
— Такой женщины, как вы, я еще не встречал.
— Правда?
— Да.
— А врете зачем? — я хотела как можно глубже вздохнуть, но в горле противно запершило. — Поддерживаете микроклимат в коллективе?
— И это тоже.
— Вы должны меня ненавидеть.
— Почему?
— Не будь меня, вы не попали бы в этот переплет.
— Не будь вас, был бы кто-то другой.
— У вас что, служба такая?
— Оставьте в покое мою службу.
— Господи, если уж тебя хоронят заживо, то лучше всего с артистом эстрады каким-нибудь или с преподавателем университета. Только не со шпионом: ничего из него не вытянешь!
— Не разговаривайте так много, Вэл.
— Вам надоела моя болтовня?
— Да нет же! Просто кислород надо расходовать экономно. Короткие вдохи и выдохи. Сдержанное дыхание. Понимаете?
— Да. А говорить коротко можно?
— Не больше двух-трех слов.
— Вы уже сказали пять.
— Я — не вы.
— У вас есть опыт?
— Да.
— Уже бывали в могиле?
— Угу.
— Дану?..
Это было единственное спасение — говорить. Ощущать, что я не одна. Что могила действительно братская. И что братья мои живы. Говорить. Спрашивать. Выдерживать паузу, отвечать и снова спрашивать…
— Вы женаты?
— Да.
— А где сейчас ваша жена?
— Дома.
— С детьми?
— С тещей.
— У нас есть хоть какие-то шансы на спасение?
— Какие-то шансы есть даже у человека, которого усаживают на электрический стул.
— Для могилы сравнение — просто блеск.
— А как еще ответить на этот вопрос?
— Честно.
— Не знаю.
— Но хоть из могилы мы выберемся?
— Да.
— Как стемнеет?
— Да.
— Но как?
— Вшола все предусмотрел.
— Он нас грамотно закопал?
— Как профессор. Не волнуйтесь.
— А где он сейчас?
— Не знаю.
— Он прячется от них или?..
— Или.
Последовала пауза, после чего Пржесмицкий сказал:
— А теперь помолчим минут сорок, Вэл. До вашего очередного приступа страха…
Потом я впала в забытье. Образы как-то поблекли, стерлись, начали мельтешить и постепенно стали похожи на «хвост» кинопленки, когда фильм уже кончился, а киномеханик забыл выключить аппарат: сплошная белая полоса с редкими вкраплениями черных точек и звездочек. По-видимому, меня сморило. Это удивительно, как быстро приспосабливается человек даже к самым скотским условиям. Засыпая, я больше всего боялась при пробуждении ощутить спиной и плечами страшную массу земли и не увидеть ничего, кроме смерзшихся комьев у самого носа. Однако опасения оказались излишними: я медленно открыла глаза (с таким же успехом могла и не открывать — у могильной тьмы нет оттенков) и сразу вспомнила, где нахожусь. Руки и ноги затекли так, что я не только ощущала, но и слышала их ужасное непрерывное гудение, словно вместе с нами в землю закопали действующую трансформаторную будку. Невозможность хоть как-то пошевелиться сводила с ума. В какое-то мгновение меня чуть не вывернуло от мысли, что я уже не метафизически, а вполне реально представляю, как гниет и разлагается в земле труп…
— Вэл?
— Что?
— У вас все в порядке?
— Нет.
— Вам плохо?
— Очень. Мне кажется, нам пора наружу…
— Пока рано. Обождем немного.
— Откуда вы знаете, что рано? У вас что, будильник перед носом?
— Я чувствую время.
— Вы знаете, который час?
— Да. Примерно семнадцать десять. Плюс-минус пять минут.
— Не может быть! Мы лежим здесь уже дня три, не меньше!
— Еще минут пятнадцать, Вэл. Потерпите.
— Я не могу больше.
— Я знаю.
— Сейчас зима… Темнеет рано… Думаю, уже можно выбираться из могилы… — лепеча все это, я отдавала себе отчет в том, что слова мои бессодержательны и бесполезны и что человек, которого я буквально уламываю, находится в таком же положении и, наверно, не меньше моего стремится наружу. Но я ничего не могла с собой поделать. — Ну пожалуйста, я вас очень прошу!.. Как вы не понимаете, что я задыхаюсь?.. Я абсолютно не чувствую рук и ног… Ну что решают какие-то пятнадцать минут?! А?..
— Вэл, успокойтесь. — голос Пржесмицкого звучал ровно, без намека на интонацию: и впрямь замогильный голос. — Не распускайте себя. Сосредоточьтесь на том, что осталось совсем недолго. Поймите, это просто глупо: вытерпеть то, что мы вытерпели, — и пустить все насмарку. Подумайте о Вшоле, в конце концов…
— Даже если он уже на том свете, ему все равно лучше, чем нам!
В течение нескольких долгих, томительных секунд Пржесмицкий молчал. Потом вздохнул и очень тихо, почти шепотом, сказал:
— Не будьте злой, Вэл… Вам это совсем не к лицу.
— Простите меня…
— Все нормально, Вэл. Вы очень сильная и мужественная женщина. Не каждый мужчина выдержал бы это.
— Расскажите мне что-нибудь. Не молчите, пожалуйста. Когда вы говорите, мне легче переносить этот кошмар.
— О чем рассказать?
— О чем хотите. Только не молчите.
— Я плохой рассказчик, Вэл. Как-то привык больше слушать…
— Вы говорили, что уже бывали в такой ситуации. Это правда?
— Да.
— Где было страшнее всего?
— Не здесь. В другом месте…
— Было так же холодно?
— Наоборот — жарко.
— Тоже в лесу?
— В пустыне.
— В какой?
— Это не имеет значения. Пустыня и есть пустыня. Нет деревьев, нет травы. Нет вообще ничего. Песок. Сплошной песок. Желтый и раскаленный, как сковорода… Дышать можно только через носовой платок. А воздуха и так мало… Словом, Вэл, по сравнению с пустыней эта могила — сущий рай. И даже с кондиционером.
— А я бы согласилась сейчас полежать в пустыне пару часов.
— Вы бы не выдержали.
— От кого вы прятались там? Тоже от КГБ?
— Нет. От египтян.
— Сколько вы там пролежали?
— Ровно сутки.
— Без воды?
— У нас была одна фляжка на четверых.
— Когда это было?
— В семьдесят третьем…
— Вы их обманули, да? Выбрались?
— Иначе я бы не имел чести лежать в одной могиле с вами.
— А зачем вам все это?
— О чем вы?
— Кого-то преследовать… Убивать… Закапываться в землю… Бред какой-то! А нельзя жить, как миллионы других людей?
— Это как?
— Пить утром кофе… Идти на работу… Обсуждать с друзьями футбол… Книги читать, в конце концов…
— Вы думаете, я ничего этого не делаю?
— На работу с пистолетом не ходят.
— Вы знаете, Вэл, за что вас преследует КГБ?
— Догадываюсь.
— Это справедливо?
— Нет, пан Пржесмицкий. Это несправедливо.
— Но кто-то же должен вас защитить, верно? Вас и тысячи таких, как вы. А как это сделать без пистолета? Добрым тихим словом? Ваши соотечественники из КГБ разговаривают на другом языке.
— Вам нравится ваша работа?
— Оставьте в покое мою работу! Мне нравится моя жизнь. Я не делаю ничего такого, что противоречило бы моим убеждениям, моему представлению о том, какой должна быть жизнь и какими должны быть люди в этой жизни. Я никогда не убивал без нужды. Не пытал женщин. Не преследовал беспомощных. У меня есть мать. Жена. Была сестра… Ей никто не помог тогда, в концлагере. Потому что Гитлер делал у себя что хотел. Это была Система, как сейчас в Советском Союзе. Если человек ведет себя так, как угодно Системе, он будет жить, есть, читать книги и ходить на футбол. Если же он пойдет против, Система его уничтожит. Как хочет уничтожить вас. Как уничтожила мою сестру. Как сожгла, расстреляла, похоронила заживо миллионы людей… Это мерзкая система. Я ненавижу ее. И пока она существует, моя профессия нужна…
— Это уж точно, — пробормотала я. — Без работы вы не останетесь.
— Что?
— Я говорю, пан Пржесмицкий, что все это очень сложно…
— Это пустяки по сравнению с тем, что нам сейчас предстоит.
— Все? Мы выходим наружу?
— Попробуем… — тихо сказал Пржесмицкий и добавил на иврите какую-то фразу, после которой я вспомнила о существовании еще одного человека. Водитель был верен себе и за все время пребывания под землей не проронил ни слова.
Несколько минут прошло на фоне беспрерывного шуршания осыпающейся земли. Потом я почувствовала какое-то изменение, а затем моя осторожная догадка переросла в уверенность: в могилу хлынул поток воздуха. Только тут я поняла, что земля в принципе — довольно слабый проводник кислорода. Тем временем за плечами у меня что-то происходило. Как я догадалась, орудовал в основном молчун водитель. Прошло еще несколько минут, и я почувствовала чью-то ладонь на своем локте.
— Давайте ваши руки, Вэл, — прошептал Пржесмицкий. — И потерпите: мне придется протащить вас.
— В каком смысле?
— В прямом…
Скоро я поняла, что он имел в виду. Лаз находился в той части могилы, где лежал водитель. Видимо, чтобы не поднимать лишнего шума или по каким-то иным соображениям, мои провожатые решили выбираться наружу именно оттуда. Пржесмицкий прорыл что-то вроде кротовьего коридора — очень узкого, который в любую секунду мог рухнуть под тяжестью пластов грунта, — и, схватив меня за обе руки, потащил сквозь него с такой силой, что пуговицы моей дубленки, а затем и кофты моментально оторвались. Хватка у Пржесмицкого была, что называется, стальная. К счастью, мои руки онемели настолько, что боли я не чувствовала, только легкое покалывание…
В лесу уже сгустилась тьма, так что после длительного пребывания под землей я могла не бояться слепоты. Пржесмицкий довольно нелюбезно подсадил меня снизу, две здоровенные ручищи водителя, ухватив меня за ворот и рукав дубленки, выволокли наверх, а еще через секунду я услышала тихий голос:
— С прибытием на этот свет, пани!