Прочитайте онлайн Преторианец | Глава двадцать четвертая
Глава двадцать четвертая
В Дорчестере американский генерал давал прием в честь американского сенатора, известного своими связями с некоторыми крупными воротилами в Вашингтоне, в частности с Гарри Хопкинсом, что означало, что он имел прямой доступ к уху Франклина Рузвельта. Посему гостей собралось множество — военных, политиков, чиновников, и совсем немного красивых женщин, что объясняло толпу поклонников, окруживших Лили Фантазиа. В тот вечер, разговаривая с Годвином, Грир, обладавший тонким тактом, воздержался об упоминании о Сцилле. По этому признаку Годвин заключил, что Грир знает о его проблемах, и у него создалось ощущение, будто Сцилла незримо витает у него над головой. Позднее, после того как Годвин наскоро представился сенатору, попросившему у него автограф для своей дочки Сью, считавшей, что он чуть ли не кинозвезда, — после того как с деловой частью было покончено, Лили удалось прижать его к стенке. Она долго и твердо жала ему руку, и глаза у нее были очень грустными.
— О, перестань, Лили… — сказал он.
— Вот подожди еще немного, Роджер, и все взорвется. Ты знаешь, как это будет, Роджер, ты не сумеешь оправдаться неведением.
— О чем ты? Я пребываю в неведении с тех пор, как явился на свет, и ты это знаешь.
— Конечно, Роджер не может не шутить, но сердце у тебя разрывается — и она истерзала себя.
— Ну, я как-нибудь управлюсь.
— Если тебе нужно выговориться, — предложила она, — вот тебе друг, который готов слушать.
— Спасибо, Лили. Но у меня довольно толстая шкура. Бывает, в три часа ночи в Мэйфер слышны тихие рыдания, а к рассвету я уже снова сияю, как солнышко.
— И еще, конечно, твой друг мисс Коллистер. На днях я обедала в гостях, и кто-то пытался подбить меня на пари на десять фунтов, что к концу года Энн Коллистер станет называться миссис Годвин.
— Какое удивительное пари!
— Имен не назову. Но дама числит семью Коллистеров своими друзьями. И в самой семье царит, похоже, неясное смятение.
— Лили, мне надо уходить. У тебя никогда не бывало такого, что хочется уйти, но хочется остаться? Вот точь-в-точь так и со мной.
Годвин поцеловал ее в щеку.
— К тому же меня ждет партийный лидер.
Она тоже поцеловала его, и Годвин отошел, стараясь не думать о странном взгляде, который она послала ему вслед. К ней направился Стефан Либерман, и Годвин, кивком поздоровавшись с ним, скрылся.
Густой туман пах так, словно со времен битвы при Азенкуре рядом жгли резину. Он щипал глаза, садился на лицо жирным налетом, залеплял ноздри, как мокрая пакля. Годвин постоял на углу, глядя на Динери-стрит, ответвлявшуюся от Парк-лэйн, — и передумал. Туман в той стороне выглядел густым как цемент. Он зашагал дальше по Парк-лэйн и пережил новое искушение на углу Керзон-стрит. Да, Керзон-стрит он знал наизусть, он мог бы пройти ее с завязанными глазами. Но этот лондонский гороховый суп не имеет себе равных — он не заметил даже, как его вынесло на Шепердс-Маркет, где он остановился, прислонясь к фонарному столбу и пытаясь сообразить, куда идти. Беда в том, что когда знакомые здания превращаются в смутные силуэты, не так-то легко понять, в какую сторону ты смотришь. Он слышал приглушенные туманом шаги, они приближались и удалялись, останавливались, иногда доносилось невнятное проклятие оступившегося прохожего, подвернувшего ногу на поребрике, которого, можно поклясться, сроду здесь не бывало!
Наконец Годвин решил, что точно нацелился на Беркли-сквер и снова двинулся в путь, постукивая перед собой наконечником зонта, как слепой — тростью. Добравшись до широкой улицы, он снова услышал шаги, шаркавшие так, словно идущий опасался утратить связь с землей. Пикадилли… Он шел в прямо противоположную сторону. И стоял теперь на углу то ли Даун-стрит, то ли Брик-стрит, черт их разберет…
Зато теперь он точно знал, где находится. Осторожно двигаясь вдоль обочины, он вышел на Хафмун-стрит, где издавна поселился Берти Вустер со своим безупречным Дживзом.
— Годвин… Годвин, это вы? — Тихий голос мог звучать издалека или раздаваться над самым ухом — не разберешь.
— Да? Кто здесь? — Но ответа не было.
Окликнули с Хафмун-стрит, или откуда-то спереди, или сзади, с Пикадилли? Он закашлялся, подавившись шершавой, жирной, маслянистой сыростью.
И свернул на Хафмун-стрит, к знакомым местам. Здесь он никак не потеряется. Направо по Керзон-стрит, потом налево — к Беркли-сквер. Здесь места, принадлежащие Энн Коллистер, до нее минута ходу… Так, посмотрим, это, должно быть, Керзон-стрит.
— Годвин? Вы здесь? Это вы? Ничего не вижу… Годвин, постойте… Я вас найду…
Голос плавал, доносился сразу со всех сторон.
Годвин остановился, прищурился. Глаза жгло.
— Кто это? Где вы? Назовитесь… Где вы, черт побери?
Шаги затихли справа — или позади? Или дальше по Керзон-стрит в сторону Гайд-парка? Теперь другие шаги. В тумане каждый звук отдается эхом от стен, звучит отовсюду сразу. Годвин ничего не мог разобрать. С каждым вдохом туман когтями драл горло. Кто его зовет? Или воображение играет шутки? Странные дела творятся в тумане. Чудится, будто плывешь неведомо куда; прямо как в одной из этих пьес, где все персонажи умерли, но не знают об этом. Может, и он умер, сам не заметив, а если и так, кому, черт возьми, до этого дело?
Он толком не понял, как добрался до Беркли-сквер и оказался на дальней стороне площади, но уловив запах свежескошенной травы понял, что дом близко. Никто его больше не окликал. Он вгляделся в туман, зная, что за маленьким сквером ждет его квартира. Он как раз нащупал кончиками пальцев ограду, провел ладонью по гладкой влажной поверхности, когда прямо за спиной громко застучали шаги.
Он начал оборачиваться, но зонт, застрявший между прутьями ограды, выдернуло у него из руки. Годвин собирался что-то сказать, поскользнулся на мокрых камнях, подвернул лодыжку, почувствовал, что падает, услышал треск рвущейся материи — его пальцы зацепились за карман мужского макинтоша. Прежде чем соприкоснулся с мостовой, расцарапав коленку и разорвав брючину, он успел еще подумать, что порвал бедняге плащ. Мужчина крякнул, отшатнувшись назад, и какой-то металлический предмет выпал из его руки и с лязгом упал на землю у самого рукава Годвина.
Годвин нащупал предмет.
Это был нож, вроде охотничьих ножей, каких он насмотрелся дома мальчишкой. Похож на ножи десантников.
Мужской силуэт выдвинулся из тумана, как гора на колесиках, и обрушился на него. Внезапно Годвина захлестнула бешеная ярость — необъяснимая, подсознательная реакция на опасность, — и он заставил собственное внушительное тело откатиться в сторону, изо всех сил лягнув ногой в сторону нападающего, рухнувшего на мокрую мостовую, потянулся за ножом, не нашел, пошарил кругом, припав на одно колено, впустую, услышал и наполовину почувствовал тяжелое дыхание тяжело пытавшегося подняться противника, но не сумел точно определить его положения, пока тот не навалился на него, опрокинув на спину, но Годвин был крупным и сильным мужчиной и, потянувшись туда, где угадывалось лицо врага, нащупал ухо и рванул, почувствовал, как оно отрывается от головы, почувствовал гейзером брызнувшую на руку густую горячую кровь, услышал вопль, почувствовал, как его отшвыривают в сторону и невидимый враг скрывается в тумане…
Крик замер, шаги затихли. У Годвина кружилась голова. Он сел, привалившись к ограде, защищающей скверик в центре Беркли-сквер. Он жадно глотал воздух. Связных мыслей не было, он не пытался анализировать происшедшее. Медленно встал. Колено саднило, под пальцами чувствовалась кровь. Ладонь и рукав воняли кровью из чужого оторванного уха. На левом боку нож оставил в пальто и рубашке длинный разрез.
Зонтика он так и не нашел. Ни черта не видно. Оставалось только обойти ограду, чтобы выйти на свою сторону площади. От каждого шага в лодыжке отдавалась боль. В колене словно застряли осколки стекла. Макинтош его погиб безвозвратно, и кожа на боку была порезана. Он весь пропах кровью. В памяти мелькнул залитый кровью коридор в Беда Литториа…
Он пытался попасть ключом в замок, когда из тумана прозвучал голос:
— Годвин? Это вы? Отвечайте же, человече, я совсем заблудился…
— Сюда, наверх. Я стою у своей парадной. Как ударит в нос запах крови, идите на него, не ошибетесь. Что за чертовщина?
Из тумана показалась тяжеловесная фигура.
— Это я, Стефан Либерман. Я хотел вас догнать, поговорить… Туман помешал. Господи боже, что это с вами? Похожи на жертву бомбежки — вот, дайте я помогу, вы весь в крови, словно свинью резали!
Либерман шагнул вперед, торопясь помочь.
— Ничего. Это не моя кровь. Просто я пару минут назад оторвал кому-то ухо. Удивительно, как он не налетел на вас в тумане…
— Я никого не видел.
— Он, теперь, пожалуй, еле на ногах держится.
— За что вы его так?
— Ну, в основном за то, что он хотел меня убить. Ножом. К счастью, оказался неумехой.
— Давайте я провожу вас в дом.
— Если хотите. Со мной все в порядке. Можем выпить.
— Но зачем он пытался вас убить? Хотел ограбить? Или принял за другого?
— Нет, не думаю…
Когда Годвин, вымывшись, продезинфицировав и заклеив раны и переодевшись в сухое, вернулся в свою гостиную, Либерман курил сигару, толстую, как шпала. Он протянул Годвину кожаный портсигар:
— Угощайтесь.
Годвин обрезал кончик и закурил. Разлил коньяк «Наполеон», превосходивший его возрастом. Либерман обошелся с благородным напитком, как с полосканием для рта: проглотил и плеснул себе еще.
— Бывает хуже, — одобрительно крякнул он. — Хорошо пробирает. Знавал я одного парня из Лос-Анджелеса, так он выпивал по бутылке такого зелья вдень. Фанфарон. Как и я. Неудивительно, что мы с ним сошлись.
Он то ли рычал, то ли смеялся. Наверняка разобрать не удавалось, но это был не тот Стефан Либерман, которого знал Годвин. В нем открылась совершенно новая сторона.
— Вы? В Лос-Анджелесе? Вот это новость…
— Шутите? А почему бы, черт возьми, мне и не бывать в Лос-Анджелесе? Вы знаете, сколько они там платят? Я три раза ездил, писал кое-что для Льюиса Майера и Джека Уорнера — черт, я даже был женат на мексиканской актрисе, с которой меня познакомили. Два горячечных года. У нее имелась привычка взрываться в самое неподходящее время. Никогда не знал, с чего она взбесится. Совершенно чокнутая, но играла вдохновенно и умела смешить. Всякая студия стремиться залучить к себе парочку иудеев из Европы — вроде прикормленных иезуитов при дворе. Прибавляет им культурки, как они выражаются, да и хозяева всех студий все русско-польско-германские евреи, надутые от важности, будто доставили свои семейства в землю обетованную. Но, как вы заметили, я редко вспоминаю об этом времени здесь, в Лондоне, среди британских снобов. Выгоднее выставлять напоказ другую личину Стефана Либермана: бедного-разнесчастного Вечного Жида, тяпнутого нацистами за задницу, — что чистая правда, имейте в виду. Оба моих «я», оба Стефана Либермана — настоящие, только Лондону достался беженец из Европы — драматург-сценарист, а не голливудский муж Люп Как-ее-там. И это вполне разумно. Вы-то знаете свою публику. Пусть это вас не беспокоит. Вот то, что случилось с вами сегодня, — повод для беспокойства. Вы сказали, что не думаете, будто вас приняли за другого. Что вы имели в виду? Кому нужно вас убивать?
Годвин с досадой припомнил, как разоткровенничался только что на крыльце.
— Да нет, вы, должно быть, правы: наверняка грабитель или перепутал с кем-то. Туманная ночь, где ему было разобрать, кого он режет?
— Для грабежа слишком жестоко. Хотя в наше время никогда не знаешь, чего ждать от людей. Вы бы лучше сообщили в полицию… Тот человек потерял много крови.
— Утром, — сказал Годвин. — Я займусь этим утром.
Они еще несколько минут обсуждали нападение. Годвин отстаивал версию случайного столкновения — мол, просто подвернулся кому-то. Слушая Либермана, он дивился второй личности, открывшейся в знакомом человеке. Эта новая личность — бывший голливудский сценарист, обходившийся с бриттами так, как они того стоили, — нравилась ему куда больше. Конечно, может и правда обе личины были точным отражением двух сторон одного человека. Но его привлекала некоторая расчетливость в поведении Либермана. Человек никогда не знает. Никогда не может сказать заранее.
— Вы сказали, что хотели поговорить со мной.
— Да, эта проклятая война… Мир еще и не начал понимать, что творит Гитлер.
Либерман потер свой тяжелый нависающий лоб, пригладил рукой тугие кудряшки на голове. Глаза его горели из-за темных припухлостей век. Вблизи он казался таким же измученным и напряженным, как Эдуард Коллистер.
— Они уже убили больше миллиона евреев, а это только начало. Три четверти убитых из одной Польши… Не думаю, чтобы мир хоть немного понимал, что это значит —
Было уже очень поздно. Годвин снова разлил коньяк. Великанской сигары хватит еще на час.
— Гитлер, — заговорил он. — Еще не одно поколение ученых будет рассуждать об извращенном безумном гении, воплощении зла. — Годвин фыркнул. — Что ж, они будут наполовину правы. Он — зло и безмозглая кучка дерьма. Но гений? Вот уж нет. Полуграмотный выскочка с вывернутыми мозгами, неудачник, разочарованный самовлюбленный подонок, который второй раз за двадцать пять лет загнал великий и благородный в основном народ в мясорубку собственного изготовления. Почему это достойные, богобоязненные люди порой отзываются на обращение к худшей стороне их натуры?.. Ну, герр Гитлер, чтоб ему пропасть, несомненно воззвал к худшему, что есть в человеке, в великом народе, если не считать недостатком отсутствие у целого народа чувства юмора…
Тут Годвин заметил, что Либерман, оказывается, тихонько похрапывает, возможно, уже довольно давно. Коньячная рюмка выпала из волосатой лапы. Нет, он не храпел. По щекам, выкатываясь из-за толстой оправы очков, текли слезы. Он проглотил рыдание, заговорил:
— Простите. За рюмку. Великий и благородный народ… Вы, надеюсь, имеете в виду не тех немецких тварей, которые не успевают строить печи, чтобы сжигать в них мой народ, которые только успевают загонять моих родных в вагоны и из вагонов в печи или в трудовые лагеря, где они работают, пока не упадут мертвыми… Это вы
— Бах, Бетховен, Гете…
— Гитлер, Гиммлер, Геринг…
— Ну,
— Не надо, мой друг, только не нынче ночью, мой американский друг. Не говорите мне сегодня о добрых качествах немцев. Кто-то уже пытался вас сегодня убить. Если вы не перестанете толковать мне о добрых свойствах фрицев, я закончу недоделанную им работу. Что вы об это думаете?
— Думаю, лучше прекратить разговор о немцах.
Либерман громко расхохотался и дружески похлопал Годвина по разбитому колену.
Годвин сидел в затемненной комнате, среди зловещих теней незнакомой мебели, слушал громкое тиканье часов на камине, чувствовал легкий сквозняк из открытого окна. Вечер был теплый, и запахи вокзала Виктория лениво, полусонно двигались по квартире. Букет свежих цветов на столе, картина морского сражения над обитой набивным коленкором софой, настольная лампа с бахромой на абажуре, шкафчик для напитков, пачки книг на полу у потертого любимого кресла. Дальше открывались спальня, коридор, и на дальнем его конце — кухня и ванная. Он слышал шум поездов на вокзале, лязг и скрежет. Квартира располагалась на верхнем этаже одного из огромных, сложенных из каменных плит зданий между вокзалом Виктория и Вестминстерским собором — великим оплотом английского католицизма, который туристы неизменно и совершенно напрасно путают с Вестминстерским аббатством.
Он пришел сюда еще днем и с тех пор ждал. И собирался ждать, пока не дождется. Ему стоило немалых трудов и денег найти это место, и он не собирался уходить, пока его труды не окупятся.
Пятьдесят фунтов ушло к Дикки Флайту — полезному пареньку из тех, с которыми непременно познакомишься, болтаясь по журналистским клоакам, пабам и ночным забегаловкам. Дикки был посредником. И полицейским осведомителем по совместительству. И скупал краденное, и приторговывал оружием.
Когда Годвин услышал звяканье ключа в замочной скважине, было почти одиннадцать часов. Потом дверь в коридор распахнулась, и послышался голос, тихонько напевавший концерт для скрипки Мендельсона, стукнул о подставку для обуви зонт, застучало колотушкой сердце у него в груди. «Смит и Вессон» 32 калибра кирпичом давил на колени. Годвин поднял его и положил правый локоть на пухлый подлокотник кресла.
В коридоре прозвучали шаги, и темная фигура появилась в дверном проеме гостиной, застыла, словно принюхиваясь и вслушиваясь, ожидая услышать знакомые уютные звуки. Потом человек вошел в комнату, дернул цепочку под лампой с бахромчатым абажуром. Зажегся свет.
— Эй, Роджер, чего ради вы сидите здесь в темноте? Если бы не мои стальные нервы, могли бы здорово напугать. Да и так, признаться, тот еще сюрприз. Вы нашли, что выпить? Нет? Джин сойдет? И что это за страшенную штуковину вы держите в руке? Ох, старина, надеюсь, вы не создадите проблем!
— Придвиньте кресло и садитесь, Монк. Джин, чай и печенье с изюмными рожицами опустим, как и прочее дерьмо. Устраивайте зад в кресле. Ну, садитесь, вам сказано!
— Ладно, ладно, вот я сажусь — хотя вы, между прочим, заняли мое кресло. Ну и чем это, по-вашему, вы занимаетесь?
— По-моему, я собираюсь вас пристрелить, если вы не выложите все начистоту, Монк.
— Меня? И что такое это «все», которое вы упомянули?
— Выслушайте меня, Монк, и слушайте настолько внимательно, насколько способны. Помните, что от вашего внимания зависит ваша жизнь. Вы меня довели. Прежде всего, вы втянули меня в операцию «Преторианец», наболтав, как это будет просто. А Макс считал, что шансы в лучшем случае пятьдесят на пятьдесят. И никто не потрудился уведомить меня, что Макс умирает от опухоли мозга — а следовательно, несколько меньше, чем я, дорожит жизнью… А потом все погибли, и я оказался виноват, потому что хотел заполучить жену Макса, ну еще бы, как не понять, я продался нацистам, чтобы прикончить Макса, да, господи, прикончить всех, кроме меня, конечно… А если меня чуть не убили, так это просто маленький просчет в моей хитроумной интриге, но каким-то подлым чудом я вывернулся… и тут вы принялись делать из меня отверженного, допрашивая всех моих знакомых и разбрасывая тонкие намеки, что я под подозрением… а когда я попытался выяснить, кто настоящий предатель, вы сломали карьеру моему другу Рейкстроу… И это еще не все…
— Нам известно, кто настоящий предатель, старина.
— Нет, вам мало было испорть жизнь бедняге Рейкстроу, вы еще вздумали подсылать какого-то безмозглого громилу прирезать меня в тумане — видели его потом? У него половины уха не хватает, так что не ошибетесь, и вам придется говорить чертовски убедительно, потому что вы рискуете, как никогда в жизни, хотя может вам и повезет вывернуться, как мне… — Он перевел дыхание. — Что вы сейчас сказали?
— Мы знаем, кто настоящий предатель.
— Вы плохо слушали меня, Монк. Не на того напали. Вы меня разочаровываете, Монк.
— Нет, я не о вас, старина. Конечно, никто вас и не подозревал, но нам было важно внушить вам, что вы под подозрением. И перестаньте целить в меня из этой штуки… Может, вы и правы, может, если вы наведете пистолет повыше, в чучело сурка, которого я храню с детства, я вам все объясню.
— Очень советую объяснить. Давно пора.
— При всем моем к вам уважении, сын мой, вас использовали для отвода глаз. Роль неблагодарная, но важная. Имелось в виду проронить словечко там, словечко здесь, распустив слух, что вы под следствием. Мы рассчитывали, что настоящий немецкий агент, уверившись в своей безопасности, снова начнет действовать, — как бы это сказать, чтобы не походило на приключенческие фильмы Родди Баскомба? — как вы полагаете, старина, откуда они берут сюжеты для фильмов? Боюсь, что от нас. Ну вот, мы намекнули кое-кому, что у вас была интрижка с женой Макса, так что вообще-то вы могли и сами его прикончить… да, полная чушь, понятно, но коль нам удалось убедить, что мы не шутим, и заставить действовать соответственно вас… — Он пожал плечами. — Возможно, мы убедили и настоящего шпиона. Вы, кстати, отлично выступили. Поздравляю.
— Поздравляйте, только не вздумайте шевельнуться. — Годвин вздохнул. — И кто же этот шпион? И зачем понадобилось подсылать ко мне убийцу?
— Нам известно, что человека, которого мы ищем, называют Пан глосс.
— Доктор Панглосс? Из «Кандида»?
— Пять с плюсом! Тем более что вы американец. Вы меня удивили. К сожалению, все, что мы знаем, — это кодовое имя. Нам остается только ждать, пока он проявится. Впрочем, теперь имеется еще одна примета — вы сказали, у него оторвано ухо?
Чем дольше он оттягивал разговор с Энн Коллистер, тем хуже ему становилось и тем труднее представлялось неизбежное объяснение. С другими такие вещи, понятно, случаются чуть не каждый день, но когда дошло до него, Годвин ужаснулся. Ему страшно было увидеть боль и стыд в ее взгляде, увидеть, как она старается скрыть свои чувства. Энн — благовоспитанная англичанка, она умеет себя вести. Годвин, пожалуй, предпочел бы, чтобы не умела.
Они договорились пообедать в «Савойе» в серый туманный день в конце июля. Собирался дождь. Шагая по Стрэнду от засиженной голубями Трафальгарской площади, Годвин обдумывал, что он ей скажет и как будет держаться. Она ждала его в дальнем конце ресторанного зала, у окна, смотревшего на густую зелень набережной Королевы Виктории. Она приветствовала его ослепительной улыбкой и щелчком пальцев. Перед ней стоял полупустой бокал белого вина.
— Наконец-то! — с вымученным весельем заговорила она. — Ты не представляешь, сколько раз я бралась за телефон, чтобы тебе позвонить, но благоразумие неизменно побеждало. Я знала, что ты позвонишь, когда созреешь.
— Мне трудновато было — много работы на «Би-би-си», а я отвык работать. По правде сказать, играя в войну, я порастратил много сил… и еще не совсем оправился.
— Я постараюсь тебя не утомлять.
Ее голубые глаза задержались на нем, может быть, всего на секунду или две. На ней был голубой костюм, привезенный из Парижа перед войной, перстень с сапфиром и бриллиантом.
— Однако, мой милый, моя английская сдержанность и самообладание почти иссякли. Ты мне нужен, Роджер. Ты понимаешь, что я имею в виду? Ты меня слушаешь, милый?
— Конечно, я понимаю. — Он накрыл ладонью ее руку, лежавшую на крахмальной белой скатерти. — Я умираю с голоду. А ты?
— Роджер, я делаю совершенно неприличное предложение. Я долго ждала. Знаю, ты ни о чем меня не просил, знаю, все, что я думала и делала, я делала по собственной воле. Но теперь ты вернулся, и пора разобраться. Да-да, я возьму палтуса и немного зеленой фасоли — мне все равно, что есть, заказывай сам, Роджер. А потом поговорим о войне, а потом ты перестанешь меня бояться и мы во всем разберемся — хорошо?
Глядя на нее, он снова, далеко не в первый раз почувствовал, что она заслуживает много большего, чем он ей давал. Спасаясь от этого чувства, он заговорил о войне. Все сейчас говорили о Тобруке.
Тобрук в конце концов пал, и Роммель захватил в нем двадцать пять тысяч пленных. Десять дней спустя союзные войска назначили место решающей битвы, которая должна была определить судьбу Египта. Место было выбрано в узком проходе в шестидесяти милях от Александрии. Проход назывался Эль-Аламейн. Линия фронта шириной в сорок миль тянулась от укреплений вокруг Каттарской впадины до моря. Здесь укрепилась 8-я армия. Солдаты обеих сторон были вымотаны месяцем непрерывных боев за Тобрук. Если присланное союзниками подкрепление не удержит яростной атаки Роммеля, Северная Африка будет потеряна. Сколько может продлиться последнее сражение, никто толком не знал.
— Только не говори, что ты опять собираешься туда.
— Нет. Для меня война окончена. Я трус, Энн. Думаю, меня не загонят туда и под угрозой расстрела.
Она хитровато улыбнулась:
— Стало быть, передо мной сломленный человек?
— Меня достаточно ломали. Больше не хочу.
— Ну что ж, я рада, что ты окончательно вернулся. Мне ненавистна мысль потерять тебя теперь. Я была слишком близка к этому. — Голос ее дрогнул. — Я думала, ты убит… Эдуард что-то такое слышал. Думала, я сойду с ума. Мне казалось, я так тебя по-настоящему и не узнала, ты никогда не открывался полностью. Тебя нелегко узнать, но теперь у нас будет время заполнить все белые пятна. Все время мира принадлежит нам, и нам нет дела до войны.
Они пообедали, а дождь все не начинался, и Годвин предложил пройтись. Они пошли вдоль набережной. Туман застилал дальний берег Темзы. Оставшийся позади «Савой» светился мутным пятном. Годвин облокотился на парапет, она остановилась рядом. Теперь, когда они оказались под открытым небом, голос ее звучал холодней. Холодней были и ее чувства.
— Почему ты мне не звонил, Роджер? Рассчитывал, что мое английское воспитание не позволит тебя тревожить? Принял как должное, что я буду терпеливо ждать гласа с небес? Ты хоть немного представлял, каково мне пришлось? Меня расспрашивают, как твои дела, а что я могу сказать? Не знаю, как у тебя дела, я тебя и в глаза не видела… Мне говорят, что видели тебя в гостях или еще где, и я не могу скрыть, что не вижусь с тобой и ничего о тебе не знаю.
Она вцепилась в перила, пачкая белые перчатки, уставившись на грязную, непроницаемую воду.
— За что ты со мной так, Роджер? Родители о тебе спрашивали: говорили, что я просто обязана пригласить тебя отдохнуть у нас в деревне, — и что я должна была им отвечать, Роджер? Что ты ведешь себя так, будто знать меня не знаешь?
— Энн, я кое-что должен тебе сказать. Давно должен был сказать, но не знал, как… и не знал, надо ли. Но теперь многое изменилось. Я обязан быть честным с тобой. Ты так чертовски долго терпела мое… мою…
— Уклончивость? Слово не хуже других. Я знала, конечно, что не безраздельно владею твоим вниманием.
Она пыталась улыбнуться и не сумела. Губы у нее дрожали.
— Мне не понравится то, что ты скажешь, да, Роджер?
Она коснулась его локтя, словно боялась упасть.
— Да, наверно, но я должен…
— О, черт! Не самое подходящее время для плохих новостей. Слишком много мне их достается в последнее время. Нет, не спрашивай, я не для того здесь, чтобы об этом говорить. И я не хотела тебя смущать… Мне нужно сесть.
Она опустилась на чугунную скамью девятнадцатого века, украшенную знаменитыми египетскими изваяниями, крылатыми и царственными. Откинулась назад, наполнив грудь густым, негодным для дыхания воздухом.
— Ладно, Роджер. Говори уж все сразу.
— Я люблю другую женщину. Я любил ее всю мою жизнь. Теперь она свободна. Тут ничего не поделаешь. От этого нет лекарства. Ничего нельзя изменить.
Она тихо плакала, держа платок у рта. Ее взгляд скользнул по его лицу и ушел в сторону.
— С тем же успехом ты мог воткнуть мне в сердце ту жуткую иглу Клеопатры. Ты должен это понимать.
— Все не так страшно. Попробуй честно взглянуть на вещи, Энн. Мы ни о чем не договаривались, ничего друг другу не обещали. Мы были добрыми друзьями, но я никогда не пытался…
— Ну конечно, как я могла забыть, что ты не пытался! Все это я сама, мои фантазии… Кто она?
— Сцилла Худ.
— О, Роджер, как это жалко! Какой же ты безнадежный, неисправимый дурак!
Она больше не плакала и запихнула в сумочку комочек батиста.
— Всем известно, что она шлюха. Она сделает тебя несчастным. Она действительно шлюха. Все знают. Конечно, тебя это беспокоит…
— Не унижайся, Энн. Ничего тебе не надо говорить.
— Думаю, тебе не нужно беспокоиться, чтобы
— Что ты говоришь?!
— Ну ты же не думаешь, что такое можно сохранить в полной тайне? Ох, какой же ты простак… но я думала, вы старые друзья, и Макс Худ ведь был твоим старым другом. Я не могла поверить, что ты так слеп, чтобы не видеть, что она такое, чем всегда была, насколько мне известно, и не могла поверить, чтобы ты, ты, железный янки Роджер Годвин, предал своего старого друга Макса Худа, героя пустыни… Скажи, Роджер, тебе случалось спать с нами обеими в один день? Перепрыгивать из ее постели в мою?.. Ох, Роджер, я действительно любила тебя… Такая уж я была неуклюжая, так просто было меня дурачить, так легко использовать?
— Энн, ничего такого не было. Все не так ужасно, все совсем не так… не было ничего настолько плохого.
— А, зато теперь есть. Ты еще узнаешь, насколько она плохая… Ты был свиньей, правда? Так вот, я еще увижу, как ты поймешь, как это плохо. Я ее назвала шлюхой, но я и сама для тебя была не больше, чем шлюха…
— Энн, ради бога! Не будь глупой — мы взрослые люди, нам было хорошо друг с другом, какой смысл выставлять все в дурном свете.
— Ты лучше уйди, Роджер, оставь меня одну… Ты был такой свиньей, а я тебя любила… Какая же я была дура… Думала, мы будем так счастливы: Роджер и Энн… Эдуард меня предупреждал, он мне про тебя говорил, предупреждал, он даже предупреждал меня насчет тебя и Сциллы Худ, а я смеялась над ним, я говорила: не будь смешным, Недди, не устраивай мелодрам… Ну почему я не поверила Неду, когда он говорил, а я твердила: ах, нет, они со Сциллой просто старые друзья, Роджер знает Макса Худа целую вечность… А Эдуард был прав, с самого начала прав…
Годвин сидел перед открытым окном, а теплый ночной бриз шелестел в листве платанов на Беркли-сквер. Годвин методически, медленно и обдуманно расправлялся с бутылкой солодового виски «Э’Драдур». Так же методично он складывал в голове клочки и обрывки собранных сведений. Сведения вдруг начали накапливаться. По мере того как виски весело заливало мозг, опустошая немыслимое множество серых клеточек, он прикидывал, не забыл ли чего-то существенного.
Первое — и последняя из приобретенных диковинок — Эдуард Коллистер, которого сестрица Энн любовно называет Недди. Каким образом Эдуард мог предостерегать Энн насчет них со Сциллой? Откуда он знал? Никто ведь не знал. Даже существо с самыми чувствительными антеннами, даже Лили Фантазиа, сама подбивавшая Годвина не упустить Энн как раз перед операцией в Беда Литториа. Никто не знал — кроме Монка. И, как видно, несчастного изможденного Эдуарда Коллистера. Как он узнал? Важно ли это? Или он это просто выдумал? Опять же зачем? И зачем рассказал Энн? Хотел ее защитить? Беда с этими вопросами. Виски плодит их еще больше.
Второе: кто-то действительно пытался его убить. Монк этим вопросом вовсе не занимался. Но до того как Годвин той ночью покинул его
— В самом деле, милейший, — посмеялся он, — и думать нечего. Будь это кто-то из команды для особых поручений, вы были бы уже мертвецом и не пришлось бы нам с вами вести эту милую беседу. Вы должны мне верить, Годвин. Я не стал бы вам лгать.
— Вы сказали мне, что операция «Преторианец» — пустяковая. Это была ложь.
— Ошибка. Совершенно другое дело.
Если допустить, что Монк сказал правду, тогда кто пытался его убить?
Третье: Монк использовал его для отвода глаз. Это хорошая новость. Но шпион существует. Это — плохая новость. Однако им известна его кодовая кличка. Панглосс. Это хорошая новость. Однако они не знают, кто такой этот Панглосс. Опять плохая новость. Итак, Панглосс… Если Панглосс поверил, что они считают виновным его, Роджера Годвина, возможно, он расслабится. Знает ли Панглосс о существовании Роджера Годвина? Почему они в этом так уверены? Они ведь не знают, кто он, и не знают главного: как Панглоссу стало известно об операции «Преторианец»?
Он задумался над последним пунктом своего списка.
Сцилла.
Почему она не отвечает на его звонки?
Зазвонил телефон.
Это был Джек Пристли.
— Я хотел с вами поговорить, — сказал Годвин.
— Я сейчас в «Брэтсс». В курительной. Заходите, выпьем. Я наткнулся на забавную информацию. Хочу передать ее дальше.
Годвин нашел Пристли уютно устроившимся в старинном глубоком клубном кресле. Джек успел пропустить несколько стопочек, и его разбирала обычная для него добродушная болтливость. И был он не один.
— Роджер, — проворчал Пристли, — что вы надо мной нависли, садитесь, пожалуйста. Знакомы со Стефаном Либерманом?
— Конечно. Как поживаете, Либерман?
— Спасибо, паршиво. А вы?
— Еще паршивее, если такое возможно. Я сидел дома и напивался.
— Как и мы, — заметил Пристли, — и думается, мы еще не кончили.
Он махнул рукой одному из дряхлых служителей в клубных ливреях, и тот, кивнув, принес всем по новой порции виски.
— За окончательную победу, — сказал Либерман, поднимая свой стакан.
— За победу, — сказал Годвин, и Пристли промычал что-то, кивнул и выпил.
— Мы этой ночью прошли все ужасы ада, — сказал Пристли.
— Это как же?
— Мы с Либерманом сейчас прямо с собрания женского литературного общества. Вечер встречи с писателями! Вообразите, если сумеете, что вам медленно втыкают в горло раскаленную докрасна кочергу, причем начав с заднего конца, — и вы получите общее представление. Впрочем, видит бог, мы получили по заслугам.
Либерман тихонько хмыкнул, сдерживая смех.
— Мы явились сюда, дабы совершить возлияние…
Пристли втягивал огонек спички в чашечку своей трубки.
— И я надумал вам позвонить… Как вы переносите возвращение в гущу событий?
— Как огурчик.
— На вид вы полупьяны.
— И по запаху тоже, — добавил Либерман.
— Я и есть полупьян, — согласился Годвин, — так что давайте к делу.
— А чего вы от нас хотите?
Пристли мрачно уставился на него из-под жесткой щетины бровей, поджал губы. Он давно прославился вспыльчивостью и раздражительностью.
— Вроде бы вы сказали, что
— Да-да… и вправду, сказал.
— Ну так, Джи Би?
— Помните, я предупреждал вас насчет Вардана и его команды? Сказал тогда, что они набросятся на вас: вы для них — материал, который не жаль и потратить. Однако, теряя время с вами, они все же искали нацистского шпиона… Так вот, они его почти вычислили.
— Правда?
Годвин вдруг перестал ощущать свои ноги. Довольно приятное чувство. Как будто уплываешь куда-то.
— Кандид, — подмигнув, объявил Пристли. — Это ключевое слово. Кандид.
Либерман приехал на одолженной у кого-то машине. Пошатываясь, он вывалился из дверей «Брэтс» и распахнул заднюю дверцу.
— Трое в лодке, — произнес он, посмеиваясь. — Я доставлю вас по домам, джентльмены.
— Мне в Олбани, — пробормотал Пристли. — Тут близко.
— А мне на Беркли-сквер.
— Будет исполнено!
Но когда Либерман сел за руль, начались необъяснимые чудеса. Что-то не ладилось с управлением. Либерман переходил от уныния к необузданному веселью. Пристли смеялся до икоты. Годвин дремал с улыбкой на губах. Просыпаясь, он всякий раз обнаруживал, что они кружат вокруг статуи Эрота на Пикадилли. Наконец Либерман жалобно взвыл.
— Забудьте о Беркли-сквер, — утешил его Годвин. — Право, я пешком доберусь, только выпустите меня отсюда.
— Десять фунтов, — выдохнул Пристли, — что вы на своих ногах и улицу не перейдете.
В конце концов Либерман вывернул на Джермин-стрит и остановил машину.
— Дальше не поеду. Добирайтесь как умеете, поганцы вы этакие. Этот проклятый Эрот… Куда не поверну, всюду эта штуковина с Эротом… Он меня преследует, никак не отвяжется… Как это по-английски, черт бы его побрал?
Немного погодя они расселись на поребрике, как три мартышки на ветке.
Годвин уставился в пространство и ничего не видел. Что-то шевельнулось у него в мозгу, и он обернулся к Пристли.
— Джек?
— Внемлите! Кто-то назвал мое имя! — Мрачнейший из взглядов обратился на Годвина.
— Не Кандид.
— А я говорю: Кандид! И они его, считай, взяли.
Либерман проныл:
— Куда не повернусь — всюду он. Кошмарная статуя. Позвольте вас уверить, в душе я трезв как стеклышко. Эта статуя двигалась. Гналась за мной.
— Панглосс. Его называют Панглосс. Доктор Панглосс. Это
— Не смейте толковать мне про Кандида. Я знаю, кто такой Панглосс, а вы болван.
— От кого вы слышали про Панглосса?
— Слышал? Я читал в книге, идиот!
— Нет, я имею в виду шпиона по кличке Панглосс. Вы о нем слышали?
— Боже мой! Я — Джи Би Пристли! Тьма неведения не для меня, знаете ли. Я многое слышу. Люди мне рассказывают.
— Кто такой Панглосс?
— Вы же сами только что сказали, Годвин — вы, похоже, теряете хватку! Друг Кандида, советчик, учитель…
— Нет, — терпеливо повторил Годвин. — Шпион по имени Панглосс — кто он?
— Откуда мне знать? — Пристли широко ухмыльнулся. — Если верить слухам, может, даже вы! — С этими словами он медленно завалился в водосточную канавку и там уснул.