Прочитайте онлайн Сибирская любовь | Глава 13В которой вечер в собрании продолжается. Тут же присутствуют небольшие отступления. В первом Иван Парфенович вспоминает о принятом им недавно нелегком решеиии. Второе повествует о том, как Машенька Гордеева шла в собрание

Читать книгу Сибирская любовь
4218+9302
  • Автор:

Глава 13

В которой вечер в собрании продолжается. Тут же присутствуют небольшие отступления. В первом Иван Парфенович вспоминает о принятом им недавно нелегком решеиии. Второе повествует о том, как Машенька Гордеева шла в собрание

Теперь все три барышни Златовратские расселись у стены и, каждая по-своему, проявляли свое нетерпение. Исподтишка наблюдая за ними, Иван Парфенович усмехнулся в усы: «Ждут… Волнуются… Кабы они знали… Вот бы разом разозлились и зашипели!»

Вспомнилось, как все началось. Зимой? Да нет, уж весной пахло.

…Высокий голосок Любочки Златовратской чисто и старательно выводил мотив. Иван Парфенович слушал, впрочем, не голос, а звуки фортепьяно, на котором играла, аккомпанируя Любочке, его дочь. Слушал и усмехался в бороду: надо же, как ловко навострилась порхать пальчиками по клавишам, и ведь – сама, никто не учил! Хотя чему удивляться. Его, чай, дочь. Гордость за Машеньку слегка заслонила беспокойную тревогу, сосавшую, не отпуская, все последние дни. Он взялся за дверную ручку, хотел постучать – известно, в комнаты к девицам негоже входить без стука, хоть и родному отцу, – но тут дверь толкнули с другой стороны, в коридор выскочила Аниска и, увидев хозяина, едва не выронила с перепугу поднос, заставленный чайной посудой.

– Ой, батюшки, Господи Боже мой! Ой, не казните, я сейчас! Я по стеночке, по стеночке…

Эту самую Аниску Иван Парфенович едва не час назад послал к дочери сказать, что собирается прийти для разговора. Ну, что сделаешь с дурой девкой? Рявкнуть на нее – так того и гляди в обморок хлопнется, они нынче таковы, насмотрелись на барышень-то. Он и не рявкнул, только показал жестом: ступай с глаз, – и девицам Златовратским, расположившимся вокруг рояля, как цесарки на насесте, махнул рукой, пресекая приветствия и реверансы:

– Сидите уж. Вижу, не ко времени зашел.

Маша, закрыв тетрадь с нотами, подняла на отца серо-золотистые глаза, в которых отразилась его собственная тревога. Он подумал с досадой: до чего бледна-то. И платьишко невидное, и волосы кой-как убраны – ни тебе буклей, или как эти финтифлюшки называются. Вон, у Каденькиных-то красавиц. Сидят, ровно клумба с цветами. Машу среди них и не видать.

За этой мыслью тотчас явился привычный уже гнев – на сестру. Постница, чтоб ей! Себя сгнобила, и девчонку туда же! Каличка, мол, хромоножка, в миру, мол, пропадет, в монастыре только и место. Эка дура!

Жертвами гнева оказались, вместо Марфы Парфеновны, барышни Златовратские, коим было сурово объявлено:

– Вот что, ко времени там или нет, а езжайте-ка вы, девки, домой. Тарантас уже за вами прислан. Завтра допоете.

Оставшись наедине с дочерью, Иван Парфенович не торопился приступать к разговору. Да и что значит – разговор? О чем толковать, когда все уже обдумано и решено. И все-таки – надо… Еще раз – проверить, понять, убедиться.

Слишком уж дело серьезное.

Взяв со стола французскую книжку, Гордеев повертел ее в руках, полистал страницы. Искоса глянул на Машу:

– Что, так таки все тут понимаешь? До словечка?

Маша, опершись локтями на опущенную крышку рояля, улыбнулась одними губами – взгляд остался серьезным и ожидающим:

– Когда и затруднения бывают. Да я с Левонтием Макаровичем советуюсь… А вы мне что-то важное хотите сказать, батюшка, да?

– Так уж и важное, – Гордеев поморщился; захлопнул книжку, бросил на стол, – а рассудить, то, может, и важное… Ты мне вот на что ответь, Мария, только по правде, как есть: в монастырь и впрямь собираешься?

– Что?.. – Маша растерянно взмахнула ресницами, и у Ивана Парфеновича мгновенно потеплело в груди: не хочет она в монастырь! Ей-свят, не хочет! Но ответа все же потребовал:

– Ты говори, говори. Ежели что, сама знаешь – держать не буду, отпущу и тебя, и тетку.

– Не надо, – Маша отвела взгляд. Лицо ее сделалось отчего-то подавленным. Ухватилась, как за спасительную соломинку, за конец косы, накрутила на палец и снова глянула на отца – почти жалобно:

– Я, батюшка, в монастырь не хочу. Но, может, и захочу потом… Что ж делать, коли придется.

– А коли не придется?

Она снова растерялась, пожала плечами. Иван Парфенович сердито заговорил:

– Знаю, что на уме-то у тебя! Отец, мол, скоро помрет, – Маша встрепенулась, он суровым взором пресек возражения, – Петька – в хозяева, а тебе куда? Либо – клобук, либо к братцу задворенкой! Детишек его нянчить… ежели, конечное дело, осилит детишек-то.

Он замолчал, размышляя мрачно: детишек-то сынок дорогой как раз осилит, это задача нехитрая. Мигом сыщется стервятница – окрутить дурака, дай только отцу и впрямь помереть. Хотя – что за разница; с женой ли, без жены пустить капитал на ветер Петенька сумеет преотлично.

Дело! Дело пропадет, вот что больше всего ума-то лишает!

Сказать ей об этом? Да ну: девка, отшельница, что она в деле понимает. А хоть бы и понимала. Куда ей такой груз на плечи. И так-то в чем душа держится. Как вот: помрешь да бросишь ее на Петькино усмотрение?..

Маша тоже молчала, боясь посмотреть на отца, ставшего вдруг – она чувствовала, – отстраненно-угрюмым. Сказать хотелось многое… А пуще всего – не говорить, а зареветь, как в детстве, кинуться отцу на шею: ничего мне, тятенька, не надо, только не помирай, не могу без тебя! Неужто ведь и правда?.. Тобольский доктор так твердо обнадежил, она было поверила и почти успокоилась.

Почти!

Нет, невозможно ничего сказать. Она молчала, глядя в пол и дергая косу.

– Ладно, в голову-то не бери, – буркнул Гордеев, у которого такое поведение вызвало, как всегда, жалость и досаду, – чай, при отце еще. Я тебя в обиду не дам.

И вышел. Дверью, сдержавшись, не хлопнул, но закрыл крепко – так, что цветная картинка «Введение Марии во храм», повешенная Марфой Парфеновной в простенке, качнулась и повисла косо, едва не сорвавшись с гвоздя.

Тем же вечером Гордеев долго писал, запретив являться в кабинет не только прислуге, но и сестре. За окном густо синело влажное небо, на котором, как прозрачная клякса, расплывалось отражение свечи; капель торопливо стучала по жестяному подоконнику. Ознобная весенняя сырость, казалось, легко просачивалась сквозь толстые стены, и не спасали от нее ни печка, ни ковры, ни целебная настойка на золотом корне. Иван Парфенович писал, морщась; от тоскливых мыслей, толкавшихся в голове, хотелось ухватить что потяжелее – вот хоть малахитовый чернильный прибор или макет под стеклом, – да шарахнуть об стенку. Но понемногу успокаивался. Уставясь на огонек свечи, обдумывал фразы. Написать-то надо было не абы как, а предельно ясно. Впрочем, нынешний петербургский житель Прохор Виноградов еще в те годы, когда они вели дела здесь, на Ишиме, очень хорошо умел понимать с полуслова.

Ответ из Петербурга пришел месяца через два – в разгаре лета. Иван Парфенович читал его, сидя в саду на любимой Машенькиной скамейке – под птичье чириканье, изредка поднимая глаза и глядя, как деловито бегает по сосновому стволу, пятнистому от солнца, маленький поползень.

«…Опалинский Дмитрий Михайлович, из калужских дворян. Именьице в полсотни десятин да болезная маменька, вот все его богатство. Курс кончил с отличием, однако жизни еще не пробовал и, как я разумею, до сих пор склонен к идеалистическому витанию в облаках, – отчего и глядится куда моложе своих двадцати пяти годов. Нравом опять же излишне мягок, однако честен и от революционной заразы, слава Богу, далек. Таково мое предложение. И думается мне, что твоему, Иван Парфенович, делу эдакий идеализм придется на пользу. Предстоящая миссия, после откровенных – как ты велел – моих объяснений видится господину Опалинскому в самом благородном свете. А по Машеньке он уж заране вздыхает. Я, прости за самоуправство, ее портретик ему отдал, в медальоне, что она при нашем отъезде подарила Варваре. Так что, друг мой, ежели сумеешь сии высокие чувства к делу направить, глядишь, и выйдет не самый плохой Машеньке муж и тебе преемник»…

– Эка дурь-то, – сердито буркнул, дочитав, Иван Парфенович. – Высокие чувства! Заране вздыхает! Совсем Прохор в столицах разомлел. Явится, понимаешь, чудо гороховое – куда его? Мордой в грязь, на прииск? Тьфу, – скомкал письмо, хотел швырнуть на землю. Но передумал. Хмуро глядя на поползня, разгладил на колене смятый листок.

Из-за деревьев донеслась, приближаясь, пронзительная Анискина скороговорка:

– У Николай Викентьича глаз такой синий, вострый, как поглядит, прямо вся душа заходится…

Машенькин голос в ответ – тихий, легкий. Что сказала – не разобрать. Иван Парфенович поднялся со скамейки. Отчего-то ему совсем не хотелось сейчас встречаться с дочерью.

Может, и впрямь все к лучшему? Другого-то взять все одно негде.

Не Николая же, в самом деле, Викентьевича…

Тьфу ты! – Иван Парфенович неволей вернулся в сегодняшний день, заметив в сенях знакомую фигуру. – Николаша! Легок на помине! Помяни черта, он уж и тут… А куда Петьку-то подевал? Вечно за ним хвостом волочится. Неужто уж так нализался, что отстал где-то и повалился? Велел же ему, нечестивцу… Пороть! Пороть надо было как сидорову козу! Или оглоблей потчевать, как каменных дел мастер Аникий своих квадратных близняшек. Глядишь, и вышел бы толк. Порка-то, она, как ни скажи, ума прибавляет. Вот ему самому, например. Тоже когда-то… Ветер в голове, пьянки да гулянки на уме… Нашлись люди, наставили. Сперва отец вожжами потчевал, после – мастер на руднике, а потом, под горячую руку, и Егорьев-благодетель. А он-то своих все жалел: сиротки, сиротки… Вот тебе теперь, расхлебывай жалость-то свою…

Барышни Златовратские покамест не шипели, а тихо чирикали, стараясь, чтобы голоса их не очень долетали до мужчин.

– Ну, и на ком глаз остановить? – морщилась, обводя длинным взором залу, Аглая. – Трифон Игнатьич старый, Ипполит Михайлович… ой, ну его. Васька вовсе дурак.

– Николаша, – быстрым шепотом, отчего-то вспыхнув, подсказала Любочка – и отвернулась.

– М-да? – Аглая, невольно копируя мать, многозначительно сощурилась. – Николаша, да, вполне… за неимением лучшего…

– За неимением? – Любочка, тотчас забыв о смущении, обернулась к сестре, готовая броситься на защиту своего предмета. – Чем это тебе Николаша «за неимением»? Разве собой нехорош? Двух слов не свяжет? Ой, да кого с ним рядом-то поставишь!

Аглая, молча усмехнувшись, пожала плечами. В принципе, она была согласна с сестрой: да, из егорьевских рядом с Николашей Полушкиным никого не поставишь, – но сдаваться так сразу не хотелось.

– Это не он нехорош, – тихонько вмешалась молчавшая до сих пор Надя, – это мы для него нехороши.

– Хм? – Аглая приподняла бровь; Надя пояснила:

– Тем, что не дворянского сословия. Николаша, сами знаете, высоко метит.

– Верно, и приданого-то у нас мало, – горестно подхватила Любочка, – да он в Екатеринбург поедет, себе такую красавицу найдет…

Аглая наконец возмутилась:

– Видали принца! Как же, маменька – столбовая дворянка! А отец-то кто? Отец…

И прикусила язычок. Опасливо покосилась на мужчин. Надя сделала вид, что занята посторонними мыслями, а Любочка, низко опустив голову, покраснела как маков цвет.

Собственно, ничего особенного не было сказано. Однако помянутый отец – Викентий Савельевич Полушкин – обретался здесь же, в зале. И не в том беда, что попрекнули его низким званием…

Тут дело обстояло тоньше. Полушкины жили в Егорьевске по местным меркам давно – лет тридцать. Однако прибыли уже будучи женаты и даже с младенцем, тем самым Николашей (по коему вздыхала теперь далеко не одна только Любочка Златовратская). Младенец, когда подрос, обнаружил весьма отдаленное сходство с матерью и ни малейшего – с отцом. Такое, как известно, частенько бывает. Неравные браки тоже не такая уж редкость, даже и по дореформенным временам: ну, полюбила московская дворянка красавца из простонародья, утекла за ним в сибирские снега. Романтика! Так что сами по себе эти обстоятельства ни на какие особые мысли не наводили – но взятые вместе… Плюс еще туманные рассуждения, кои позволял себе иногда Викентий Савельевич – в «Луизиане», за рюмкой можжевеловой настойки. Словом, не та это была тема, чтобы запросто обсуждать ее в собрании.

Придя к такому выводу, девицы благонравно примолкли. А тут и предмет их обсуждения явился. Сняв на пороге картуз, подошел к старшим мужчинам и приветствовал их со всем почтением, первым долгом – отца и Ивана Парфеновича.

Был он и впрямь красавец: высок, статен, ясноглаз и светлолик (ликом светел, пожалуй, даже чересчур – из тех белокожих, что от солнца не загорают, а краснеют, как обваренные). Пышные, цвета ольховой коры волосы двумя волнами обрамляли широковатое лицо, на котором легко и щедро расцветала улыбка. Расцвела она и теперь, когда он направился через залу к девицам. На ходу бросил учителю, сосредоточенно глядевшему в стакан с аперитивом:

– Все, братец, сидишь? А на тетеревов, как обещались?

Г-н Петропавловский-Коронин слегка дернул плечом, буркнул, не меняя выражения лица:

– Суета.

Николаша, впрочем, на него уже не глядел.

– Наше почтение, – легко, без всякой нарочитости поцеловал ручки барышням, – а Марья Ивановна где? Что, из-за нее к столу не зовут?

– Обещалась, – пожала плечами Аглая.

А Любочка тревожно подумала: что это он спрашивает? Не успел войти, сразу – где Марья Ивановна. Возьмет еще да на Маше и женится. И тут же укорила себя: грех про увечную так-то думать. Кто ж на ней женится; она не сегодня – завтра в монастырь уйдет.

– Это не из-за Машеньки, – обронила Надя, – господина Опалинского ожидают. Вот его представят обществу, тогда и за стол.

Сказано было равнодушно, будто вскользь, – но все три барышни (даже Любочка!) встрепенулись непроизвольно, и в глазах появился некий туманный отсвет. И красавец Николаша на какую-то долю секунды почувствовал себя возле них лишним.

Иван Парфенович чуть заметно поморщился; подозвал бойкого хитроглазого Темушку, бывшего при собрании слугой на все руки:

– А пошли-ка ты, братец, Михейку в трактир. Что-то наши господа инженеры задерживаются, что старый, что новый.

– За знакомство, видать, на грудь примают, – степенно предположил, ухмыльнувшись в бороду, давний гордеевский товарищ в торговых делах Трифон Игнатьевич Свешников. И остальные, представив себе каменноликого Печиногу, выпивающего с кем бы то ни было – а тем более с новым инженером! – за знакомство, весело загудели.

От трехэтажных гордеевских хором до училища и собрания надо пройти улицу в пять усадьб, да малый проулок в два дома. Там и училище, и сад при нем, и пруд. А через дорогу (она же – ишимский тракт) Покровская церковка с голубым куполом и золоченым крестом.

Невелик путь для здорового человека да в сухую погоду. Но вот прошел сентябрьский холодный дождь и все изменилось разительно. После каждого дождя егорьевские улицы и проулки превращаются в непролазную глинистую жижу. Редко где вдоль усадеб проложены доски-тротуары. Городские жители все – в сапогах либо босиком, да и глина после дождя сохнет быстро, покрывается твердой бурой коркой. Да и сколько тех дождей? Скоро уж и снег ляжет, откроет санный путь.

Опираясь на теплый локоть Аниски, Машенька медленно шла вдоль забора. Главное – это не упасть. Тогда и платье, и сак запачкаются, да и непослушная нога может неловко подвернуться, после неделю не встанешь. Главное – папенька рассердится, что не уважила его просьбу, не пришла на вечер, в который он будет представлять нового управляющего. Зачем ему дочь-то понадобилась? Аккуратно переставляя ноги, стараясь не скользить по мокрой глине, Машенька закусила от напряжения губу, но мысли текли как-то параллельно с исполняемым физическим усилием.

Понятно еще, брату Пете велел быть. Все надеется из него молодого хозяина сделать? Или отнадеялся уже? Ну не лежит у Пети душа к делам, что ж тут поделать? Была бы Машенька здоровой, да парнем, сумела бы отцу достойным помощником стать. А так что? Какая с девицы-хромоножки подмога? А Петя, случись что с отцом, ведь и не спросит ее ни о чем. Ему и в голову не придет…

– «Тьфу, тьфу, тьфу!» – мысленно сплюнула Машенька и осторожно, чтобы не потерять равновесия, покосилась за левое плечо. Коли не поминать о батюшкиной болезни, может, и пронесет как-нибудь. Он же еще не старый совсем. Вон, ишимский купец Ерофеев, батюшкин компаньон по рыбным поставкам, старше его, а весной женился на молоденькой, говорят, осьмнадцати лет. И почему батюшка после смерти матушки не женился? Может, не хотел деткам мачеху приводить? А потом, как подросли? И ведь не спросишь его… А как же Ерофеев-то с юной женой? Он старый для нее, пузатый, нос синий, пупырчатый… Каково ей с ним? Ну так что, зато богатый, уважаемый, член гильдии, и для молодой-то жены ничего не пожалеет… Как-нибудь, наверное…слюбятся… Странный порядок, что все девицы должны замуж выходить. Леокардия Власьевна говорит, что в Европе из-за прогресса все не так. А как же там? Поодиночке, что ли, живут? А хозяйство как ведут? И дети откуда берутся? И кто их растит? Да мне-то чего об этом думать! В Европах мне не жить и замуж тоже не идти. Кому нужна хромоножка? Тогда что ж? В монастырь, как тетенька советует?

Разбрызгивая из-под копыт жидкую грязь, показались верховые. Машенька вместе с Аниской шарахнулись к забору, поскользнулись, едва не упали.

– Ай, сестра, чего испугалась? – веселый Петин голос. Каурый Соболь красиво гарцует, понукаемый седоком. – И что я вижу?! Ты не в церковь идешь? Неужто наша мышка-норушка решила в обчество выйти? Где записать такое! Давай подвезу тебя. С ветерком! Полезай сюда, садись, Аниска тебя под зад подпихнет…

– Поди, Петя! – с раздражением на себя и на брата сказала Машенька. – Еще день-деньской, а ты пьян опять. Папе не понравится.

Она старала